Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения
Шрифт:
– Давайте, Вячеслав Яковлевич же сцену с Днепрогэсом так снимал!
Когда все были готовы, оператор махнул рукой, струи одинаковой жидкости, но подсвеченные чуть по-разному, с задержкой в полсекунды, обрушились в специальную емкость.
Через час все разъехались по домам. Город только начинал просыпаться. В такси пело радио без новостей и рекламы, и некоторые светофоры еще не работали – моргали рыжим. Редкие прохожие спешили, ежась от холода, – приближалась настоящая осень. Прохладное солнце смывало с улиц остатки ночи. Прощаясь на этаже, Жучка под руки завела Наташку к себе домой, и Элла, приняв это как само собой разумеющееся, лишь коротко кивнула ей, думая о чем-то своем.
Этим же вечером проявленные пленки были оцифрованы и просмотрены, и, гуляя по Праге,
По возвращении в Киев Деда решил отблагодарить старуху Мышину и приехал к ней домой с продуктовым пайком и альбомом про кино в СССР, где была фотография ее мужа. За разговором выяснилось, что у покойного Вячеслава Яковлевича есть сестра, которая живет в Израиле. Раздобыв телефон сестры, Деда утвердился в своем безумном решении – и в гости к миллионеру они летели все вместе: с влюбленными Наташкой, Eug., а также со старухой.
Все недоумевали, зачем она ему там, а Деда рассказывал потом, мечтательно улыбаясь:
– Вы ничего не понимаете… Она все дни просидела на пляже, ни с кем не общалась и кормила чаек.
Весной мы сделали ему ту операцию на тазобедренных суставах.
Больше всего боялись задеть паховую артерию – эти наросты были чрезвычайно острыми, профессор говорил, что риски тут такие же, как при вмешательстве в голову. С головой у нас все было к тому моменту в порядке (имелись у меня некоторые опасения, что мужнино увлечение социальными сетями – следствие всего лишь травмы, но врачи однозначно опровергли эти догадки) – муж вспомнил два иностранных языка, и на «фейсбуке» каждое утро заводил задушевный разговор с немецкой старушкой, в военное время работавшей на фронте (на их фронте!) медсестрой. «Удивительное дело!» – делился муж и называл ее как-то нежно, что было ему несвойственно, и я даже немного ревновала.
Остается загадкой, кто именно убедил его делать операцию.
Но это была точно не я. Мне кажется, мы достигли такой степени породненности к тому моменту, что меня он вообще не воспринимал – как не воспринимают по большому счету воздух, которым мы дышим, или воду, которую пьем. Мы мало разговаривали в тот период – это казалось таким же лишним, как разговаривать с собственной рукой или ногой, например.
Я не понимала сперва всю серьезность той операции: все, не связанное с головой и не экстренное, не внезапное – казалось чепухой. Но опасность подстерегла нас в этот раз на шее: из-за неправильно вставленного подключичного катетера что-то где-то затромбировалось, и мы снова загремели в реанимацию на пару недель.
После весенней операции на тазобедренных суставах он не приходил в себя более восьми часов. Мы все сидели вокруг него – в той новой больнице, в новой палате, в домашних тапочках и белых халатах. Спокойные и жизнерадостные, как будто бы в новой больнице и в новой палате не может быть старых опасностей. Его мама, я, лучший друг в рокерской бандане и кто-то из врачей (они сменяли друг друга, приставной стульчик с противоположной от нас стороны кровати часто был занят кем-то из персонала). Реанимация там была на втором этаже, окнами в заброшенный яблочный сад. Вокруг деревьев уже вовсю зеленела травка, хотя сами они стояли серые, совершенно безжизненные, и мне на тот момент казались невозможными две вещи – что они когда-либо зацветут и будут плодоносить, и что мой муж снова пройдет через все это, через много суток комы, клистирные трубки и вываренные бинты. Мне сперва казалось, едва мы привезли его туда – в назначенное время, в восемь утра во вторник, в полном сознании, отправляющего последние сообщения со своего «айфона», в новую больницу, без всяких пандусов-каталкоприемников, сравнительно небольшое, аккуратное здание, спрятанное в центре города, – что повторение истории невозможно и что любое
Операция прошла успешно – мы встречали его в коридоре (там тоже была своя дверь со стеклом, замазанная масляной краской, и красные буквы через трафарет, написанные прямо на матового стекла лампе над входом «РЕАНИМАЦИЯ»). Его провезли мимо, когда нас впустили, прямо по коридору – из одной палаты в другую – с нормальной головой, вообще без бинтов, я бы даже сказала – не особо бледного, целого, однозначно живого, просто спящего, накрытого до середины груди белой простынкой, без всяких пятен. Из проводков на нем были только футуристические белые круглые липучки, как для кардиограммы – три штуки вокруг области сердца, как из фильма про космонавтов. Я смотрела на его лицо и думала, что он – красивый мужчина. Вот о чем я думала в тот раз. Мы пообщались с оперировавшим его врачом, который как бы ненавязчиво вывел нас обратно в коридор, к лампе с трафаретной надписью, предложил спуститься вниз к кофейному автомату, выпить капучино. И только там у меня началась наконец паника.
Я чувствовала, что меня обманули. Что за удачной бутафорией скрывается все тот же застывший тяжелый, холодный, как цельное стекло, мир больницы, которая стала для нас целым миром.
Свекровь и лучший друг в рокерской бандане пили кофе из автомата и улыбались друг другу, а я курила на неожиданно обнаруженном пандусе с тыльной стороны больницы и вспоминала историю с похоронами Марии Вечеры – когда, убитую выстрелом в голову, ее, 17-летнюю баронессу, наряженную в оливково-зеленый шерстяной костюм для катания на коньках, в шляпке с вуалеткой, выводили под руки из охотничьего замка в Майерлинге: под руки, как будто ничего не случилось, и к спине и шее под одеждой привязали палку, чтобы голова не падала на грудь. Сейчас творилось что-то похожее – чистые простыни и эти аккуратные кружочки у него на груди были лишь отвлекающей атрибутикой.
Он не приходил в себя четыре часа, и только я била тревогу – остальные ничего не понимали почему-то. Потом стали спасать. Потом выяснилось – иголка от катетера продырявила артерию, было внутреннее кровотечение. Была уже другая реанимация – не такая красивая, как эта – с кафелем на полу и на стенках, с клистирными трубками и бурыми пятнами от йода на бинтах.
Снова трубки, разрывающие ему горло. И был в этот раз поздний март. Этот март втупился в меня бессмысленным ярким солнцем, я брала больничные у Ирины Моисеевны и сидела дома на кухне, замотавшись в куртку, прямо на кухне, у открытого окна и курила, глядя на пробуждающуюся природу.
Мне было не так тяжело и больно, как в августе. У меня за плечами были выкуренные залпом «стрессовые пачки», гадания «ДА-НЕТ», бессонные ночи, когда я смотрела на морозное звездное небо в окне над кроватью и думала, что что бы ни случилось – звезды точно останутся, и становилось почему-то не так тяжело. У меня был фитнес, в конце концов, и родительские собрания в детском саду, запущенная волевым решением свекрови посудомоечная машина и отремонтированный двоюродным братом сливной бачок в туалете. Я курила и думала, что вполне могу прожить одна.
Пока мой муж приходил в себя после отвоеванных на поле брани, в седневских болотах, ножек – я, точно помню, думала, что я смогу быть одна.
Наверное, нет литературного произведения без апогея, апофеоза, кульминации.
То, что я сейчас напишу, в этой опостылевшей мне, ни разу не перечитанной, но, пожалуй, самой важной и единственной вообще в моей жизни повести – является ее ключевой частью.
Я не знаю, как подать себя (центральную фигуру, главную героиню, в голове чьего самого близкого человека сделали две дырки в завязке произведения) – тогда, когда я поняла все то самое главное, и после которого, как в фильме со счастливым концом, мы (можете и не читать дальше, так как сюжетно-важное все я напишу прямо сейчас) побрели, взявшись за руки, по сосновому лесу, каждый на своих ножках и при своей здоровой голове.