Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения
Шрифт:
– Воон, шалопай ты бестолковый, ты погляди, погляди-то что там.
– Ой, мама, – тонким фальцетом сказал жабеныш, прячась ей за плечо.
– Это тебе, сучье ты отродье, чтобы не смел шастать и шарить там, понял?
Рае происходящее нравилось все меньше, и она начала плакать. Молодой человек был страшным – какой-то весь белый, одутловатый, с узкими черными глазками и черной длинной челкой, почти полностью закрывающий жирный лоб. Белая шея была почти женской – мягкой, нежной и толстой. Франтоватые темные штаны в полоску и на подтяжках были ему малы, пузырем сходясь на талии и обнажая опухшие белые щиколотки в съехавших носках.
– А что я буду с ней делать?
– Да хоть женись!
Он заржал, игриво коснувшись Раи пальцем, и тут же отдернулся, покусывая ноготь и улыбаясь. Потом он ушел, явно довольный всем происходящим, заткнув руки в карманы и подскакивая при каждом шаге. Барбачиха налила Рае
– Ты хоть понимаешь, что тебе говорят? – неожиданно спросила, глядя, как Рая ест.
– Так вы ничего мне не говорите…
Барбачиха хрипло засмеялась, стукнув себя по бедрам.
Рая жила какое-то время в Барбачихином шалаше. Чтобы малютка не убежала, та на ночь клала ее с собой на тулупы, и это было самое приятное в череде унылых, полных безделья будней – в теплом коконе разнообразных кислых женских запахов, махорки, вчерашнего алкоголя, немытых волос Рая чувствовала себя удивительно защищенной и будто даже слегка опьяненной. Днем у шалаша дежурили страшные мужики, похожие на черных, распатланных и облезлых котов. Есть перепадало то, что оставалось от Барбачихи – как мелкой животине, та бросала ей на пол с тарелки небрежно обглоданные остатки и Рая ела, не брезгуя, потому что мама Надя учила, что еда – это всегда святое.
А где-то неподалеку, в своей летней лежанке, лихо устроенной на ветвях разлапистой дикой груши, ночи напролет валялся Барбачихин сын и не спал, маясь. Много разных мыслей звенящими бубнами, знойным цыганским хором мешали ему тогда, словно расхаживали поперек синего звездного неба, загорались ярко, блестели, как солнечные лучи, отраженные с тяжелых золотых колец, щекотали все внутри, а потом, отступая, оставляли его – судорожно сжавшегося, всего будто зудящего тонкими, как угри, слизкими, светящимися во тьме токами. И когда мысли были наконец одолены и не они приходили к нему, а сам он их вызывал, когда хотел, вертел и рассматривал, по-всякому дополняя, созрела и упала тяжелым, налитым соком плодом идея женитьбы. Днями он теперь ходил к материнскому шалашу, подглядывать, а Барбачиха, ведясь на игру, делала вид, что не замечает, и он жирным лоснящимся пнем сидел подолгу на корточках то возле одной дырки, то возле другой, наблюдая за нехитрыми буднями маленькой Раи. Заходить боялся и, застигнутый врасплох, тут же вскакивал, сально и безумно улыбаясь, ничего не слышал и уходил куда угодно, лишь бы подальше от шалаша. А потом, когда все успокаивалось, ступая на цыпочках, с пожаром в груди, возвращался.
Для Раи у кого-то нашлось ворованное белое кружевное платье, дореволюционное еще, из каких-то барских запасов, – видно, крестили в нем – нежнейшее, пахнущее гвоздикой и старым сундуком. О своих намерениях Барбачихин сын пришел рассказывать, держа платье в потной ладони, гундося и запинаясь, но не переставая сиять. И было очень жарко, хорошо тогда. Барбачиха хрипло рассмеялась, довольная, что не избавилась от надоевшей бесполезной девчонки раньше времени, что сберегла ее. Взяла, чуть дернув из нежелающих разжиматься пухлых пальцев, платье, встряхивая и с удовольствием рассматривая. Потом поманила Раю, сын тут же ринулся к выходу, но Барбачиха поймала его за помочи, сгорбленного и улыбающегося вытолкала на центр шалаша.
– Ну, так забирай невесту-то, а то гляди, пока и передумать не поздно.
– Ой, мам, давай не… – он мялся, сияя, блестя глазами, потея всем телом.
– Давай-давай, на кой черт она мне тут…
Не зная, куда девать девочку, Барбачихин сын, стесняясь, ежась и вздрагивая от раскатистого удовольствия, бухающего в груди с каждым шагом, вел ее за руку под навес, где днем и ночью горел костер и в закопченных баках с кривыми трубами варилось зелье. Дневной свет сильно мешал ему, сейчас ничего нельзя было сделать, бубны и выпуклые серьги бренчали высоко над сосновыми макушками на востоке, откуда должны были прийти сумерки. С трудом соображая что-либо, уставший, отодвигая наступление основных своих мыслей, он выпил немного зелья, а потом, лежа на свежем сене, закурил. Рая сидела рядом, привязанная за ногу, и черные от копоти мужики пытались даже что-то спрашивать у нее, но слов было не разобрать. Когда стемнело, Барбачихин сын спал, приоткрыв рот и постанывая, как младенец, суча ногами и сжимая и разжимая кулаки.
Два нецыганских, чужих мужика (хотя и вора), придя в себя, помочившись и умывшись, вернулись под навес и отвязали Раю, сказав: «Идем с нами, он же тебя порвет».
Рая ничего не поняла, но ей было очень плохо и страшно тут, и казалось, что любое другое место может быть только лучше.
В лесу было жарко и темно, один из мужиков взял Раю на руки и нес, двигаясь на ощупь, ловко приседая и наклоняясь под низко висящими ветками. Рая крепко держалась за его шею – твердую, сухую, как полено, не имеющую ничего общего с Барбачихой. Они шли как волки – быстро и тихо. Когда взошла луна, они очутились на дороге с клонящимися курчавыми зарослями со всех сторон. Один мужик пошел в сторону Киева, а второй – на Дымер, вместе с Раей. Он был намного хуже того, второго, более доброго, и Рая жалела, что тот не стал ее брать.
Обнаружив пропажу во втором часу ночи, Барбачихин сын с товарищами позажигали факелы и бросились прочесывать лес в окрестностях. Все забыли, что чужие мужики ушли не днем, как все, и были уверены, что девчонка удрала одна.
На рассвете по дороге ехала полуторка из Киева, с бригадой строителей. Водителю стало жаль сутулого ободранного мужчину с босым ребенком в нарядном белом платье, и он взял их до Дымера. Рае ужасно хотелось пить и в туалет, еще хотелось есть, еще с позавчера, но пока не так сильно. В каком-то большом селе полуторка остановилась, несколько человек выпрыгнули из кузова. Рая хотела сперва растолкать своего задремавшего спасителя, но сейчас, в ярком дневном свете он казался очень страшным – тощий и лысый, с редкими твердыми и длинными волосинами, как проволока, торчащими на какой-то побитой, словно собранной под кожей из пластин и осколков голове, с запавшими щеками в грязной рябой щетине и злым, стальным профилем с выдающейся четко граненой челюстью. Никем почти незамеченная, Рая осторожно перебралась через борт, по колесу спустилась на землю и побежала между рядами небольшого базарчика, залезая под длинные лавы, глотая запахи свежих овощей и творога, надеясь найти на земле хоть что-то съедобное. Полуторка тем временем уехала, и тогда Рая вылезла из-под лавок, растрепанная и чумазая, с любопытством и страхом озираясь по сторонам. Стояло жаркое бойкое летнее утро. Земля под ногами была вытоптана до состояния хорошо утрамбованной пыли, точно как во дворе у мамы Нади, даже фонарь на деревянном столбе был такой же, возле конторского вида деревянных зданий стояла тощая лошадь с подводой, еще одна лошадь из последних сил, выпячивая клеткой ребра, тащила бочку с водой. Через дорогу, по которой уехал грузовик, была сгоревшая каменная церковь – огромная, величественная, даже со сбитыми куполами. Вообще, все вокруг казалось Рае огромным и враждебным. Какие-то мальчишки уже заметили ее и, недобро улыбаясь, неторопливо приближались через базарную толпу, как стайка хищников. Рая метнулась к конторскому зданию, юркнула внутрь и стала по ту сторону двери, ослепленная после яркого солнца, с головой, резко закружившейся от разнообразных густых и богатых запахов, сытно стелящихся тут в уютном полумраке. Пацаны не решились войти, и, немного постояв, Рая стала двигаться вдоль стены, к небольшому, заставленному бутылками окошку, потом съехала вниз, примостилась на корточки, надеясь получить немного пищи хотя бы через запахи.
За одним из длинных деревянных столов обедал Федор Жучилин – полноватый, лысоватый, с чудесными манерами мужчина с короткой и густой, как у Гитлера, челкой и такими же смоленисто-черными маленькими усиками.
Жилось Федору Ивановичу в те годы хорошо, до измены Родине и расстрельной статьи было еще далеко, он занимался секретным и прибыльным делом, разъезжая по всему Союзу и скупая в забитых голодных деревнях старинные иконы в золотых окладах, фамильные драгоценности, откопанные кем-то или хранимые все эти ужасные годы, чтобы достаться в наследство кому-то, совсем не достойному их, и так дальше. Половиной своего улова Федор Иванович делился с нужными людьми, а половину, никак не заявляя, сбывал сам, в проверенных и надежных местах. Помимо этого, он вел активную агитационную работу, надзирал за далекими партийными ячейками и был чем-то вроде странствующего представителя власти, исправно и много писал доносы и был фигурой с виду добродушной, но среди посвященных вызывал своим появлением ужас и замешательство. В большое зажиточное село он заехал во время командировки в Киев – повод был, как всегда формальным, хотя и важным, и потом, уже из более личного интереса, на пару часов завернул сюда, руководствуясь чутьем и древней наводкой – и не промахнулся. Богатый улов лежал в кожаном саквояже, уютно прислонившемся к голенищу его сапога.
Перепуганную девочку в белом платье он заметил тут же. Федор Иванович вообще любил детей и особенно маленьких девочек. В голодных, полудиких, кишащих клопами деревнях он часто встречал удивительнейших созданий – лет 5–8, с круглыми щенячьими пузами, и совершенно взрослыми, хотя и отчасти звериными, глазами. Они смотрели на него нагло и всепонимающе, чуть щурясь и жуя подаренную конфету, без тени застенчивости и напускной слащавости, крошечные воины, амазоночки, исправно выполняющие за нехитрое угощение его нетрудные просьбы и потом провожающие взглядами почти победоносными, надсмехающимися, остающиеся на веки в этой черной гиблой глуши, босые, распатланные, с щеками румяными, как печеные яблочки.