Милый бо-пэр!..
Шрифт:
— Итак, вы спрашиваете, чего я боюсь, — продолжал я. — Точнее, чем я так напуган? Вы видите: я улыбаюсь, но да не обманет вас, барышня, эта улыбка! Как ни смешно звучит, но меня до мозга костей пронизывает ужас при виде трещины на пятке левой ноги. На ней много трещин, но эта, перерезавшая пятку по самой середине, пылающе-красного цвета — как будто в теле моем открылся вдруг ад. Я знаю, что, если буду несколько вечеров подряд смазывать пятку не раз уже оправдавшим себя «Флогошаном»[26], трещина через два-три дня затянется, однако сознание, что в мое тело вдруг, бесконтрольно, открылся вход, не покидает меня ни на минуту и постоянно предупреждает… о чем? Что я умру? Ну полно, барышня, мы-то знаем, что я бессмертен. Однако с этим нашим убеждением представляется несовместимым ужас, какой охватывает меня из-за вспучивания, иначе говоря, из-за едва различимых глазом, но на ощупь заметных
Девочка стояла уже в двух шагах от моего стола. Она не смеялась. Вопреки всеобщему предрассудку я был тогда убежден, что не Ева вышла из ребра Адамова, а, наоборот, Адам сотворен из ее ребра, ибо женское начало и есть та праматерия, из бурления коей выполз на свет гомункулус. Мне не стыдно признаться, барышня, думал я про себя: вы значите больше, чем мы. Стоя по щиколотки в грязи, вы вобрали в себя всю ее силу, в ваши жилы впиталась вся трезвость, терпение, стойкость грязи. Вы не подымаете на смех страдания гения, даже если они только мнимы. Ласковый взор ваших глаз, напоминающих в лучшие минуты безответные коровьи глаза, быть может, однажды еще спасет нас… если все пойдет хорошо.
— Видите, Катрин, — сказал я, — даже такая девочка еще, вот как вы, с пониманием и терпением относится к людям, хотя бы ей и довелось с ними встретиться лишь в самую бренную пору их жизни. В благодарность, а также ради того, чтобы вас успокоить, добавлю: не принимайте всерьез все, что я напел вам. Я не говорю, чтобы вы не верили ни единому моему слову, однако примите сказанное с величайшими оговорками.
— Милый бо-пэр, — сказала Кати, — большое спасибо за то, что отнеслись ко мне с таким доверием. Я очень хорошо знаю, воображаемое несчастье способно мучить не меньше, чем настоящее.
— Стариков постигают, разумеется, не только воображаемые несчастья, — сказал я. — Потрескалась ли моя пятка, или я всего лишь представил себе это, или только боюсь, что так будет, — в конечном счете безразлично. Но людям моего возраста куда большая опасность грозит с противоположного полюса — она в клетках головного мозга. Это ведь как в сообщающихся сосудах: чем больше лет, тем выше уровень кальция. Как долго я буду еще в состоянии работать, Катрин? Когда перо выпадет из моих лиловых, покрытых узлами вен рук? Они еще не лиловые, говорите вы?
Опять неуверенный шаг к моему столу, на лице — начатое и тут же прерванное движение губ, приоткрывшихся для так и не сказанного слова. Что может быть грациозней внезапно замершей девичьей фигурки?
— Множество признаков свидетельствуют о том, — продолжал я, — что и умственные мои способности скудеют. Я мог бы привести бесчисленное количество подтверждений этому моему наблюдению, которые в сумме своей, независимо от того, верны они или нет по отдельности, позволяют прийти к выводу, что я старею. Пожалуйста, не удивляйтесь, милая Катрин, что меня это все еще поражает. И капля в реке не ведает, у истока находится она или возле устья, — в глубине души и я столь же несведущ. Вернее, был бы несведущ, не получай я время от времени, и притом все чаще, одно за другим, зловещие предупреждения. Вот я встаю внезапно из-за стола — и не знаю зачем. В рукописи осталась неоконченной фраза, так как мне нужно сделать что-то, но что? А ведь за этим «что» и еще что-то скрывается? В моем сознании, причем близко, у самой поверхности, выстраивается целая вереница неотложных дел, я чую их шевеление, но в чем они? Одно ничтожней другого, но я чувствую, что разобраться в них не способен. Я беспомощен, как будто центральная нервная система парализована. У меня
— Я не верю, — сказала Катрин с видимым волнением, — милый бо-пэр, я не верю тому, что вы говорите.
— И правильно делаете, барышня, — сказал я, — ибо вполне возможно, что все это верно лишь наполовину. С другой стороны, вы делаете неправильно, ибо сомнение — привилегия стариков, как привилегия молодых — вера. Когда второе сменяет в человеке первое — это явный признак, что склероз уже начал в нем свою разрушительную работу.
— И этому не верю, милый бо-пэр, — сказала девчушка. — Мы, современная молодежь, уж лучше будем сомневаться, чем разочаровываться.
— Что станет со мной, ma chere belle-fille, — продолжал я, — если я не смогу больше работать? Уже и сейчас мне случается забыть дописать букву-другую, даже слог в конце слова, и нетрудно представить, что придет время, когда я буду опускать целые слова и даже целые фразы. Буду сидеть над чистым листом бумаги, уставясь в него, как слепец в зеркало. Писание — это последнее, что меня еще развлекает.
— Развлекает?! Не обижайте себя, милый бо-пэр! — сказала ma belle-fille сердито. — Не глумитесь над собою!
— Или это все же нечто большее, чем развлечение? — продолжал я. — Или я тружусь противу приговора, выносимого смертью? Какой ни пустой выглядит подобная попытка — может, это и есть мое дело? Слабым пером моим возвести в закон примат жизни над тленом? Отыскать точку опоры в водовороте явлений и, ликуя, показать ее изверившемуся сердцу человечества? Вложить в руки сломленных и павших единственно утоляющую пищу земную — надежду?
Поскольку ma belle-fille стояла уже подле меня и я чувствовал, что мне хочется дотронуться до ее узкой белой кисти с длинными пальцами, я внезапно поднялся с кресла и отошел к окну, к любимым моим деревьям, бегущим вдоль Пашарети, к их навеваемым ветрами играм.
— Вот так-то, барышня, — сказал я, не оборачиваясь. — Как видно, это и есть мое дело — похвала жизни, включая старость. Ибо есть ли, спрошу я вас, что-либо прекраснее жизни, особенно же завершающего ее этапа? Когда уже нет у человека неисполнимых желаний, поскольку их вовремя угасили и ему нечего больше ждать, поскольку и на ум уж нейдут ожидания. Когда все никчемные чувства ушли из его сердца, все суждения покинули разум — и человек пуст, как опростанное утром мусорное ведро. Когда он способен уже лишь шаркать по дому, при условии, что ноги его не скрючило ревматизмом, подагрой, сужением сосудов, и когда нельзя знать наверное, доберется ли он до двери, направившись к ней. А если доберется, то найдет ли ручку, чтобы открыть ее. И когда неизвестно, повстречается ли, войдя в соседнюю комнату, с кем-то еще, кроме собственной тени. И сумеет ли, уже лишившийся языка, попросить об эутаназии, показав упадшей на горло рукой, о каком молит избавлении?
К сожалению, Катрин не умела владеть ни языком своим, ни молодыми мышцами. Внезапно она оказалась рядом со мной, у окна, и, не успел я опомниться, приподнялась на цыпочки и обвила мою шею руками.
— Но, барышня!.. — сказал я.
— Молчите, бо-пэр! — сказала она, обжигая меня горячим юным дыханием. — Как вы смеете так говорить! Вам не совестно?
— Но, милая Катрин, — сказал я, — я говорил не о себе, я лишь набросал перед вами, то есть перед воображением вашим, общий эскиз старости. Разумеется, все это от меня еще далеко, тут и говорить нечего. На что бы я мог пожаловаться?.. Ни на что решительно. Что любовь уже не для меня?.. но, господи!.. Вы спрашиваете, что обрел я взамен? А разве не возмещает ее в полной мере безукоризненное пищеварение? Доставила ли когда-нибудь любовь столь же безмятежную радость, такое истинное, покойное удовлетворение, как сознание, что я могу довериться упорядоченности моего организма — ну разумеется, не без помощи лекарственных средств? Поверьте мне, барышня…