Милый Эп
Шрифт:
(Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!.. Байрон). (Строки эти Пушкин поставил эпиграфом к восьмой главе романа «Евгений Онегин»).
Я аккуратно перевернул его, и на меня в упор уставился хмурый Эйнштейн, словно вопрошая, ну, что, мол, прав я в своей хмурости?.. Да, старик, ты прав!.. И мне вспомнились его слова о том, что стыдно должно быть тому, кто пользуясь чудесами науки, воплощенными в обыкновенном радиоприемнике, ценит их так же мало, как корова те чудеса ботаники, которые она жует. Да, корова не ценит чудес ботаники — и тут, старик,
— Поздновато, — заметила мама, глянув на ходики.
— Да так, мам, вышло.
— А ты что, уже выучил? — спросила она, заметив, что я срываю бумажки.
— Выучил.
— Все?
— Все.
— Ловко… А тебе Валя дважды звонила.
Я замер в дверях.
— И что?
— Первый раз ничего, просто спросила, где ты. Я думала, ты с ней, — сказала мама, пытаясь разглядеть меня в сумраке. — А второй раз просила передать, что слышала тебя и что отвечает тем же. Я ничего не поняла, а ты?
— Я понял, — хрипло сказал я.
Не спеша я ушел в ванную, заперся, общипал зеркальце, похожее на ромашку, точно последний раз гадая, любит или не любит, скомкал все бумажки и бросил их в унитаз. Когда шумно хлынула вода и белые лепестки замелькали в пене, не желая уноситься, у меня задергалось горло, и я, вцепившись зубами в рукав, зарыдал пуще прежнего.
Глава двадцатая
Эта ночь была тяжелой.
Едва найдя силы раздеться, я бухнулся на диван вниз лицом и, кое-как укрывшись одеялом, замер.
Я убеждал себя, что Валя мерзкая, гадкая и непутевая, но сердце горело и жгло. Поняв, что его, как аккумулятор, сразу не отключить, я решил посадить его и давай перебирать по косточкам всю нашу дружбу, выискивая новые обманы и притворства и даже нарочно кое-что искажая…
Зашла мама, тихонько окликнула меня, пощупала холодный лоб, поправила одеяло и некоторое время постояла надо мной — что-то неладное ей все-таки, видно, почуялось. Ушла, и они с отцом громко зашептались. Отец, похохатывал, шутя над мамиными тревогами и, видимо, все радуясь, что избежал тюрьмы. Когда трещали цокольные панели, он страдал, а у меня трещит грудная клетка — он веселится! Для него какая-то гостиница дороже сына! За сына не посадят!.. Мама, а ты-то, со своей бесцеремонностью, почему не объяснишь ему, что с сыном ЧП! Ну, так пропади все пропадом! От приступа нестерпимой тоски в мозгу моем что-то судорожно-коротко замкнулось, и я куда-то провалился, повиснув между бредом и явью…
И началась карусель!
Словно кто-то разрезал, как кинопленку, последние десять дней моей жизни на куски, перепутал их, добавил своих, склеил как попало, окунул в фантастические чернила и с издевкой прокрутил передо мной… Вот мы у Шулина в подполье заполняем с Валей анкету, к нам врывается Толик-Ява на своем драндулете, Валя прыгает к нему, и они под хохот моего отца носятся перед нашим домом… А вот я что-то долблю огромным ломом, долблю-долблю что есть сил, появляется отец и кричит, что я, негодяй, разбиваю его цокольную панель!..
Очнулся я в седьмом часу.
Какие-то секунды я не понимал, что со мной случилось, потом все воскресло. Я испуганно вскочил и выглянул в коридор. Дверь в гостиную заперта, в кухне тишина. Суббота, мать с отцом спят. Прекрасно! Я не хотел их видеть сейчас, ни в коем случае!
Через пять минут я уже плелся в сторону Гусиного Лога, зябко подняв воротничок куртки и зажав под мышкой папку с неизвестно какими учебниками. Сердце мое было пустым и холодным, как выеденная консервная банка, и даже, кажется, гремело, а голова лихорадочно вырабатывала программу жизни… Никаких бросаний школ! И Лена подождет! А будет так: кончаю школу, кончаю институт, параллельно научная работа, связанная с космосом, потом — полет к Марсу в качестве инженера-радиотехника, потом… потом жизнь подскажет. Вот так примерно. Извини, Шулин, что я вдруг перемахнул тебя в расчетах, но кирилломефодика в том, что земля сейчас мала для меня!
У поворота на «Авга-стрит» торчала колонка. Я ополоснул лицо, напился и потопал вниз. Я знал, что мне делать через годы, но не знал, что делать сегодня и завтра, через которые, к сожалению, нельзя было перешагнуть сразу в то возвышенно-белоснежное время. А вот Авга знал, у него был более детальный план.
Малоросло-широкоплечий Шулин в одних трусах делал зарядку у крыльца, когда я возник в калитке. Он как присел с поднятыми руками, так и остался сидеть, точно сдаваясь. Я подошел к нему и бодро сказал:
— Привет!
— Привет! — выпрямляясь и не спуская с меня настороженных глаз, ответил Шулин. — Ты чего?
— Как чего? В школу.
— А-а, — протянул он. — Заходи.
На плитке булькал чайник. На столе стояла кружка, на которой аппетитным мостом лежал кусок черного хлеба, намазанный маслом. У меня скрипнули зубы — я не ел почти сутки. Авга перехватил мой голодный взгляд, снял чайник, поставил на плитку сковороду, нарезал туда сала, воровато принес откуда-то из горницы четыре яйца и разбил их в зашкворчавшее сало. Впервые в жизни я так алчно, глотая слюну, наблюдал за кухонными операциями, мысленно уже до блеска вылизывая языком тарелку после еды.
Два яйца, да еще с салом, от которого меня дома вырвало бы, я уничтожил одним духом. Авга отделил еще одно от своей порции. Я проглотил и это и принялся за чай.
— Ты где ночевал? — шепотом спросил Шулин.
— Дома.
— Не ври.
— Дома…
Больше мы не обронили ни слова, лишь когда вышли на улицу, Авга опять спросил:
— Где же ты все-таки ночевал?
— Честное слово, дома.
— Что же тогда?
И я рассказал ему все про Валино предательство.
Шулин не стал ни сочувственно вздыхать, ни успокаивать, а просто заключил:
— Вот тебе и «сын свинью»!
Потом он достал шпаргалки, повертел их и зло швырнул в канаву, промытую недавним ливнем.
Авга, мой Авга!..
Мы приближались к дому, и я с болезненной тревогой стал еще издали посматривать на наш балкон, словно не час назад, а очень давно покинул отчий кров, проскитался где-то и теперь не знаю, живы ли родители. Я вроде и глаз не отводил, но мать с отцом появились на балконе как-то вдруг. Улыбаются и машут нам. Забеспокоились, что меня нет, а надо беспокоиться тогда, когда я есть. Я помахал им рукой и отвернулся.