Мимоза
Шрифт:
— Ешь, не стесняйся! — Начальник разделил лепешку и бросил половину на подстилку Бухгалтера.
— Нет, нет, не надо...— Тот отбросил от себя половинку лепешки, словно боялся обжечься.
— Ешь, чего ты боишься! — Начальник снова кинул ему кусок. Лепешка была такой черствой, что даже не крошилась.
— Нет, правда, лучше ты сам съешь. — Бухгалтер, нервничая, перебросил лепешку Начальнику.
— Да возьми же, наконец! Что, голод не мучит? — Начальник сделал еще попытку. На этот раз лепешка упала ко мне на подстилку.
Бухгалтер уставился на нее, напряженно размышляя.
Обстановка накалялась. Даже те, кто продолжал с подчеркнутым безразличием заниматься своими делами — писать письма, читать, просто размышлять,— все равно с напряженным вниманием следили за лепешкой. Редактор и Лейтенант прервали партию в шашки на самодельной доске. Все ждали, что будет дальше.
Половинка была крошечной, по весу — всего ничего. И цвет какой-то странный, вроде шоколада. Кусок лепешки лежал на моей подстилке, а я мучился, не зная, что предпринять. Накануне вечером я сварил и съел остаток моркови, и с тех пор во рту не было ни крошки, что ж удивляться, если сейчас у меня буквально слюнки потекли. Я не мог удержать слез обиды и унижения.
Стояла мертвая тишина.
Сквозь заклеенные бумагой окна проникал бледный свет снежного дня, и люди в комнате казались смертельно-бледными. Наконец Бухгалтер убедил себя, что лепешка не на его территории, а стало быть, ему нечего беспокоиться. Он закрыл глаза и спрятал руки в рукава — вылитый монах, усмиряющий дух. Начальник сохранял спокойствие. Он по-прежнему восседал на подстилке, скрестив ноги, а взгляд его был прикован к наживке — какая, в конце концов, ждет его добыча?
Но тут послышались шаги по снегу, кто-то легко и беззаботно напевал.
Я узнал голос женщины, которая два дня назад давала мне ключ.
Шаги приближались, вот они уже почти у самых наших дверей. С невероятным удивлением все прислушивались. Даже Начальник навострил уши.
Донесся скрип, и дверь распахнулась. Никого. Несколько мгновений мы тупо созерцали дверной проем, словно надеялись на чудо. Как-то неуверенно женщина встала на пороге и, держась за притолоку, оглядела комнату.
— Эй, где у вас этот из «правых», который стихи поет. Его работа дожидается.
Это она.
Она здесь и спрашивает обо мне.
Начальник обернулся и указал на меня:
— Чжан Юнлинь, тебя на работу!
По ее голосу, по выражению ее лица я уже понял: она пришла не за этим. И как замечательно, что она выручила меня, освободив из ужасной ловушки.
— Вы ко мне? — Она ведь сказала «поет стихи», а не «пишет стихи».— Что за работа?
— Ха, еще бы не к тебе.— Она, улыбаясь, продолжала держаться за притолоку и слегка покачивалась.— Тут все говорят, что ты печи умеешь делать, а мне как раз печка нужна.
Где это она обо мне прознала? Откуда взяла, что я и есть печник? Как бы то ни было, мне приятно помочь ей, а кроме того, работать на голодный желудок все-таки лучше, чем сидеть сложа руки.
— Идите, — сказал я,— сейчас оденусь и догоню вас.
Она насмешливо улыбалась, кажется ее веселил мой нелепый вид.
— Давайте скорее, я вас жду. Дорогу помните?
Дверь захлопнулась. Пока я водружал на себя задубевшие куртку и штаны, мне удалось как бы невзначай сдвинуть ногой пол-лепешки в промежуток между моей подстилкой и постелью Лейтенанта.
Мир предстал передо мной серебристо-белым. Первый снег сгладил земную поверхность на всем бесконечном пространстве равнины; укрыл сады и убогую деревушку; лишившись привычных оттенков, все обрело небывалое очарование и трудно было поверить, что среди всей этой красоты только что разыгрался нелепый и жестокий фарс, что человек способен так извратить свое естество. И только великая природа безмолвно учит нас доброте, очищая наши души от скверны!
Женские следы на белом снегу бодрили и согревали сердце. Ровнехонько, точно нитка жемчуга, дорожка следов тянулась вперед, и я шел по ней след в след, как бы поднимая и заботливо пряча жемчужины, одну за другой. Я постучался. Вместо «войдите» послышалось: «Не заперто, толкни дверь и входи!»
Она сидела боком на теплой лежанке и играла с девчушкой лет, наверное, двух. На ребенке была такая же ватная кофта, только маленькая; волосы коротко острижены «под мальчика», да и широкие брови были скорее мальчишечьи. Вместе они выглядели так мило, что я улыбнулся. Девочка в испуге прижалась к матери. Похоже, вместо улыбки мое лицо с непривычки исказила чудовищная гримаса — ничего не скажешь, хорош!
— Так где будем печку ставить? — спросил я.— Мне понадобится мастерок; ну, и кирпичи, конечно.
— А зачем спешить? — Ее тонкая рука гладила ребенка. Вдруг женщина рассмеялась: — И остались-то кожа и кости, а все торопишься работать. Посидел бы сначала!
Мои «кожа и кости» примостились на один из глиняных стульев. Здесь и без печки было так же тепло, как у нас «дома». Тепло равномерно наполняло собой всю комнату — не то что печной жар, который припекает с одного боку. А все благодаря лежанке с подогревом. Убогая эта лежанка внезапно разбудила во мне тоску по настоящему дому. Казалось бы, четыре года лагеря вытравили из моего сознания все, что не могло принести сиюминутной пользы, все романтические стремления. Их убил голод. Но сейчас мне вдруг вспомнились строки из «Евгения Онегина», вполне выражавшие то, о чем я неожиданно возмечтал:
Мой идеал теперь — хозяйка, Мое желание — покой, Да щей горшок, да сам большой.Женщина, не обращая на меня внимания, все гладила и гладила девочку. А я продолжал понурившись сидеть на глиняном стуле, и в сердце моем теснились печальные мысли, от которых, как мне представлялось, я давным-давно избавился. Что мне в этих бесплодных надеждах, о какой «хозяйке», о каком «горшке щей» могу я мечтать? Ветхий домик и уютное тепло словно заставили меня трезвым взглядом обозреть ужасное свое положение, с которым я было свыкся окончательно.