Мина замедленного действия. Политический портрет КГБ
Шрифт:
Парадокс? Или — трагедия перестройки? И могло ли быть иначе? Ведь годами создавался особый тип людей, способный выполнять задачи органов КГБ. И годами воспитывался народ, готовый эти органы терпеть. Годами. Десятилетиями. Я расскажу лишь о той истории КГБ, со страницами которой волей журналистской судьбы столкнулась лично.
Глава III
Палачи и жертвы
Чудеса случаются. И это было чудо. Или — журналистская удачливость, называйте как угодно… Нет, все-таки для человека моей профессии в нашей стране образца 1987 года это было пока еще чудо.
Случилось оно так.
Киоск Мосгорсправки, расположенный возле гостиницы «Интурист», в пяти минутах ходьбы от Кремля, был открыт. Очереди — никакой. Хозяйка киоска, женщина лет сорока, с сероватым, нездоровым лицом, протянула мне форменный бланк-заявку: «Заполняйте!»
Первые три пункта мне дались легко: «Фамилия. Имя. Отчество». — Хват Александр
Заполненный бланк-заявку я вернула в окошечко киоска. Теперь мне оставалось только ждать.
Человек, которого я уже не первую неделю разыскивала, следователь НКВД Александр Хват, в 1940 году принял к производству дело на знаменитого генетика, академика Николая Вавилова. В тот год Вавилов вдруг исчез с мировой научной сцены — он был арестован. И, как миллионы других его сограждан, приговорен к расстрелу. Год отсидел в камере смертников. Расстрел распоряжением Берии заменили 20 годами тюрьмы. И в январе 1943 года, Николай Вавилов, выдающийся генетик, ботаник, биолог и географ, бывший президент ВАСХНИЛ [17] и бывший директор гремевшего на весь мир Всесоюзного Института растениеводства, создатель уникальной коллекции семян растений, в том числе и десятков видов семян хлебных злаков… в январе 43-го года, умирая в 56 камере III корпуса Саратовской тюрьмы от голодной дизентерии, Вавилов просил тюремщиков: «Дайте мне немножечко риса». Не дали: «Рис врагам народа не полагается». {1}
17
Всесоюзная Академия сельскохозяйственных наук им. Ленина.
О Вавилове я писала очерк. И просматривая сотни страниц архивов, воспоминаний, вышедших в «тамиздате» книг, {2}я наткнулась на эту фамилию — Хват.
Позвонила в пресс-центр КГБ — тогда это был единственный канал связи журналистов с Лубянкой, — мне ответили: «Хват Александр Григорьевич давно умер».
Интуиция подсказывала: врут.
Теперь мне оставался один путь. Тот путь, которым простые советские граждане ищут таких же простых советских граждан — уличные киоски Московской городской справочной службы. Но Хват не был простым советским гражданином. А не простые советские граждане в картотеках простой советской Мосгорсправки не значились. А может быть, не был, но — стал?
…Голова «женщины из киоска» показалась в окошечке и поманила меня.
«С вас сорок копеек», — сказала она и протянула мне обратно мою заявку.
1910 год рождения был переправлен на 1907. Внизу шариковой ручкой был написан адрес: улица Горького [18] , дом 41, кв. 88.
Это и было чудо.
Я стояла посередь тротуара, мимо меня, толкая меня, шли туда-сюда люди, а я, пораженная, в десятый раз перечитывала адрес и пыталась понять, как теперь мне с этим чудом распорядиться.
18
Ныне, в апофеозе низвержений и переименований ей вернули дореволюционное название — Тверская.
Забегая вперед, скажу: когда уже потом, уже побывав у Хвата, я влетела в кабинет своего главного редактора Егора Яковлева и выпалила: «Я взяла интервью у следователя Вавилова», — Яковлев посмотрел на меня устало и тихо сказал: «Только этого мне еще не хватало»… Это была осень восемьдесят седьмого года, и это было какое-то смурное и странное время: чтобы купить «Московские новости» читатели вставали в очередь затемно, но в высоких кабинетах газету и ее главного редактора поносили беспрестанно. Гласность вроде бы уже была объявлена, но гласности еще не было — были лишь отдельные прорывы в нее. Еще гуляла вовсю цензура и особо острые — по тем временам — материалы затребовались на «одобрение», то есть на ту же цензуру, в Отдел пропаганды ЦК КПСС. О сталинских репрессиях только начинали писать, ни одного интервью со следователями
Однако тогда, когда я стояла посередь тротуара возле киоска Мосгорсправки и, тряся от удивления, как лошадь, головой, выучивала наизусть искомый адрес, доклад Горбачева и все верхушечные игры вокруг него интересовали меня в самую последнюю очередь. Дилемма была одна: позвонить Хвату по телефону (имея адрес, достать номер просто) и договориться о встрече или — тут же ехать к нему. Позвоню — может испугаться и начать советоваться с каким-нибудь кагебешным начальством, это — конец, не позвоню, заявлюсь так… Во-первых, без звонка как-то неловко, во-вторых — может выгнать.
Я решила ехать.
Спустя пятнадцать минут я уже стояла возле этого большого, мрачноватого, тяжело нависающего дома — типичная архитектура сталинской эпохи, с такими же тяжелыми, массивными деревянными дверьми подъездов, каких теперь не делают, и мраморной облицовкой внутри и искала глазами нужный мне пролет. Тут я увидела седеньких старичков, сидевших на лавочке во дворе и мирно беседовавших о чем-то своем. Старичкам явно было под восемьдесят или около того, и они, очевидно, вышли погреться и порадоваться последнему осеннему солнцу. Я уже совсем почти собралась пойти к ним, спросить, где квартира номер… И вдруг осеклась. А ведь эти милые старички, — подумала я, — они же тоже… тоже вполне вероятно — из той славной когорты бериевских или абакумовских ребят… Дом-то ведомственный, в конце тридцатых специально был выстроен НКВД для своих сотрудников — коренные москвичи об этом знали. Нет, конечно, никакого страха у меня не было — чего теперь-то бояться, — просто я, родившаяся через пять лет после смерти Сталина, через четыре — после расстрела Берии, впервые нос к носу сталкивалась с теми, кто порушил жизнь многих знакомых и дорогих мне людей, кто ворвался смертью в жизнь семьи Альбацев и о ком я раньше читала только в книжках.
И тут я явственно увидела эту «картинку». Увидела, хотя видеть ее не могла — меня тогда просто не было на свете. Увидела вот этих милых старичков, но только таких, какими они были сорок-пятьдесят лет назад. Увидела, как вот к этому дому в предрассветном сумраке утра подъезжали черные машины и они выходили из них — молодые, крепкие, в перетянутых крест-накрест ремнями гимнастерках. Выходили усталые, даже осунувшиеся от постоянных недосыпов, но с видом людей хорошо и трудно поработавших в эту ночь. Следователи возвращались после ночных допросов. Возвращались, чтобы три-четыре часа передохнуть и потом снова сесть в ту же «эмку» или на трамвай, и снова — вести обыски, писать обвинительные заключения: «мера пресечения — расстрел», отбивать почки… Стальные люди — как только здоровья хватало! Стальные? А где-то в камерах, во Внутренней тюрьме на Лубянке-2 или в Бутырках, после этой их работы стонали измученные ими люди… Дальше вижу, как эти следователи поднимались на лифтах в свои квартиры, как встречали их заспанные жены. Или — нет, не встречали, а они сами отворяли дверь, тихонечко разувались в прихожей, чтобы не наследить, на цыпочках пробирались сначала в ванную — надо же помыть руки после такой работы, потом прошмыгивали на кухню, где их ждал то ли поздний ужин, то ли ранний завтрак. Потом, быть может, заглядывали в детскую, умильно смотрели на своих разметавшихся на постелях мальчиков и девочек. У Хвата было четверо детей. Потом входили в спальни и на вопрос жены: «Устал?» — «Да, что-то тяжкая сегодня выдалась ночка»… И ложились рядом со своими женами и теми же руками ласкали их… А может быть, кто-то отвечал и по-другому? Кто-то каялся в этих своих страшных ночных грехах? Кто-то метался от страха: а что если… не ровен час… и меня вот так же свои же — своя же стая окружит и…? И свои же приклеят «дело». И свои же заставят в том признаться — методы известны. А может быть, кто-то обкусывал губы до кровоточин — от невозможности завтра идти туда же и выполнять ту же работу и от невозможности не идти…
Я поднялась на третий этаж этого дома и позвонила. Дверь открыла женщина средних лет.
— Здесь живет Александр Григорьевич Хват?
— Папа, — негромко позвала она.
Он вышел из соседней комнаты. Широкогрудый. Когда-то, видно, высокий. Голый череп в обрамлении коротко стриженных седых волос. Старость, хотя он выглядел моложе своих восьмидесяти лет, выдавала шаркающая походка и какая-то сгорбленность фигуры. Нет, точнее, не сгорбленность — согбенность: как будто что-то давило на него сверху и все больше склоняло в странном полупоклоне, все больше прижимало к земле. Потом я пойму: его давил не только возраст — страх.