Минерва (Богини, или Три романа герцогини Асси - 2)
Шрифт:
– А мой отец?
– Граф лежал на полу и раздувал пламя. Его рубашка загорелась. Успокойтесь, графиня, ничего не произошло; все обстоит по-прежнему. Моему искусству удалось сохранить графу жизнь, по крайней мере, на ближайшие полчаса. За ближайшие полчаса нам нечего бояться, - или почти нечего: можно ли когда-нибудь знать? Я должен теперь отправиться на важный консилиум, но я сейчас же вернусь. Мое почтение, графиня.
Они поднялись наверх. Умирающий лежал среди большого зала, головой к входу, зарывшись в подушки. С высоких разрушенных мольбертов из черного дерева и бронзы к постели стекал широкий поток старинных драгоценностей. Рамы почернели и потрескались, обожженные полотна свернулись. Пахло горелым тряпьем. Среди
– Почему допустили это?
– раздраженно спросила она.
– Почему он остался один?
– Мой муж, - плаксиво сказала Клелия, - очевидно, ушел. Его расстраивает, когда кто-нибудь умирает.
– Перенести кровать в другую комнату?
– Ах, к чему!
Она покачала головой, подавшись плечами вперед.
– Бедная женщина, - пробормотал Якобус, в мучительной неловкости не зная, как ему держать себя.
– Как он бледен!
– сказала герцогиня. Она вдруг заметила это.
– Раз он умирает...
– ответил Якобус, заложив руки в карманы.
Она подошла к кровати и настойчиво сказала:
– Ваша дочь здесь. Граф Долан, вы слышите? Ваша дочь. И мы тоже. Вы видите меня?
– Бесполезно, - заявил Якобус, подходя с другой стороны.
– Он не узнает никого. Разве вы не видите, что им владеет только одна мысль?
Она видела это. Последний остаток этой почти иссякшей жизни изливался в одном усилии: еще раз вырваться из покровов, в которых подстерегала смерть. Руки работали, голова легкими толчками, без надежды и без отдыха, подвигалась к краю подушки. Кожа была бела, как бумага. Болезненные впадины между иссохшими щеками и огромный, жесткий крючок носа правильно и быстро подергивались. Тяжелые складки век сдвигались, погасший взгляд в короткие мгновения сознания искал чего-то.
– Клелия, дайте же ему ее!
– попросила герцогиня.
Это был тот римский бюст, который Проперция могла подарить только одному, - ее милая Фаустина, та, которую Долан называл ее душой и которую он окончательно отвоевал себе, когда умерла великая несчастливица.
Дочь поставила ее на край постели.
– Ты узнаешь меня, папа?
– спросила она.
Его судорожно сжатые пальцы принялись царапать и терзать камень и душить бедную обезображенную шею избранной и принесенной в жертву души, с которой когда-то, в дни своей силы, боролся и он.
"Какие жестокости, неслыханные и безумные, горят теперь под этим черепом?
– спросила себя герцогиня.
– И ведь он сам уже почти перешел в каменную вечность, которой принадлежит милая Фаустина".
Наконец он обессилел, и камень выпал из его рук. Клелия плакала гневными слезами: ее умирающий отец не обратил на нее внимания. Она сделала движение плечами, как будто оставляя все за собой, и быстро вышла из зала.
Герцогиня указала на обломки вокруг и затем на старика.
– Это тоже была страсть, - сказала она печально и гордо.
– О чем тут жалеть, - жестоко ответил он.
– Существуют более важные вещи.
Он бродил по комнате, глубоко встревоженный, прислушиваясь к тому, что делалось у него в душе. Вдруг он остановился; ему показалось, что он видит ее в первый раз.
– Это поразительно! Так до ужаса хороша она не была еще никогда; никогда у нее не было такой пожирающей, страшной красоты. Это жизнь в сладострастии, которую я хочу написать; это Венера, которую я предугадываю в ней и которая принадлежит мне! О, теперь нет больше сомнений... И ее сила растет у этого смертного одра! Не окрашиваются ли ее губы ярче? Это отжившее тело как будто уже раскрылось перед нами, и из него вышли тысячи новых, безымянных зародышей, -
– Герцогиня!
– тихо и почти властно сказал он.
– Я знаю, - сказала она, глядя на него и тяжело переводя дыхание. Их обоих одновременно охватил порыв, чуть не унесший их от кровати умирающего, чтобы броситься в опьянении на грудь друг другу. Они цеплялись за прутья кровати и смотрели друг на друга при неверном свете свечи, бледные, бессознательно улыбаясь.
– Вы принадлежите мне, - снова заговорил он.
– Ведь вы Венера.
Он уперся руками о кровать и смотрел на нее поверх очков. Его седеющая борода распласталась по груди. На нем все еще был его бархатный камзол с белым жабо. Черный плащ, под которым он спрятал его, неподвижными складками спадал с плеч.
– Венера?
– Как я и предсказал вам... Не узнал ли я и Минерву в вас, прежде чем вы стали ею? Тогда вашей красоте было предназначено становиться все более холодной. Воздух вокруг вас отливал серебром, вы прижимались к мрамору и исчезали среди статуй. Теперь вы тревожите мрамор, на который опираетесь. Вы сообщаете ему странную лихорадку. Взгляните вот на тот разорванный портрет...
– Вам хочется видеть меня такой. Мои портреты - это ваши желания.
– Конечно. Каждый из ваших портретов только желание. Насытьте меня, наконец, - тогда появится шедевр. Потому что, герцогиня...
Он торжественно повысил голос:
– ...вы обязаны дать мне шедевр. Когда-то мне пригрезилась Паллада, которую написал бы великий мастер четыреста лет тому назад. Теперь я хочу написать никем невиданную Венеру. Моей Палладой вы жили все эти семь лет. Вы приняли жертву моего искусства и моей жизни, - я напоминаю вам всегда об одном и том же. Теперь дайте мне Венеру, которая в вас! Дайте мне себя!
Он опомнился и подавил свое возбуждение. Спокойно и высокомерно он прибавил:
– К чему я так прошу. Это и без того ваша судьба.
– Может быть, - ответила она.
– Тогда предоставьте меня ей и ждите.
– Ах, ждать, ждать, - когда мы уже давно знаем все и во всем согласны.
– Вы точно ребенок, вы становитесь красны от нетерпения и желания настоять на своем. Вы называете это любовью? Я позволяю вам говорить, потому что вы ребенок.
– За вами портрет!
– вскрикнул он.
– Он говорит смелее меня. Посмотрите на него. Ниобея стоит на нем ногами: жаль. В прошлом сентябре я сделал эскиз в вашей вилле. Это должна была быть любящая искусство важная дама в своем парке. Клянусь вам, что я не хотел ничего большего. Недавно я закончил ее. И что же? В лесистый фон, на котором в тяжелом молчании желтеет листва, вкралось что-то тревожное, жаждущее. Вы в парадном туалете, с высоким вышитым воротником, стоите перед мраморной балюстрадой. Мрамор живет, ведь вы замечаете это? Вы кладете свою обнаженную руку на цоколь, и под ее прорезанной жилками узкой кистью, которая свешивается с него, играя пальцами, жилки камня тоже окрашиваются темнее и как будто набухают. Что это? Ваза над вашей головой вздувается и ждет оплодотворения, пляска женщин на ее выпуклой поверхности становится более жгучей... И вы сами, герцогиня, - ваше платье колышется мягкими, томными и жаждущими складками; ваши глаза полузакрыты, почти слепы от желания, одна из ваших темных, мягких губ целует другую. Несколько красных листьев лежат у ваших ног. В воде внизу, у рощи, кровавятся красные огни. Я забыл, откуда они. Что говорит эта тяжелая, втайне изнывающая осень? Что говорите вы, герцогиня? Я не знаю этого. Я, следовавший за вами к каждой полосе воды и к каждому куску стекла и ловивший каждое ваше отражение, - я не знаю этого. Я написал это.