Минус Лавриков. Книга блаженного созерцания
Шрифт:
— Есть там такой, — сказала она. — Ну, а жилье имеется?
— Жилья нет. Но я могу жить, где угодно. Найдется же у вас койка.
Девицы еще раз переглянулись.
— Я думаю, Олег Анатольевич не будет возражать, — сказала писавшая. — Главное, вы держитесь с больными просто, не угрожая и не боясь. Как если бы вы сами были из их среды. — И она чуть покраснела.
Миня кивнул. Этот совет ему неожиданно понравился. «В самом деле, — подумал он. — Чем я разумнее их, если бросил красавицу жену и юную беззащитную дочь? Скорее забыться в работе!»
Лаврикову выдали
На работу он с нетерпением вышел с вечера же. Обязанности его состояли в том, чтобы больные не хулиганили, не обижали друг друга, не винтили из ложек пропеллеры, как Чкалов из первой палаты, не лепили из хлеба чернильницы для секретного письма, как больной Ленин из второй палаты, постоянно просивший вместо чернил молока из груди у той самой, курящей злой медсестры, которую он называл Наденькой. А главное — распределение лекарств, и чтобы пили сколько и когда положено, а не прятали под матрас. Лекарства всем были прописаны сильные — элениум и прочие транквилизаторы, а в случае критическом, когда человек начинал бунтовать, кололи строфантин, хотя, говорят, его давно запретили в цивилизованном мире.
К ночи Миня подружился с двумя больными. Один прыгал с балкона четвертого этажа с криком «Да здравствует свобода!» еще лет двадцать назад — и остался жив. И после этого он порывался каждые пять–шесть лет с тем же воплем полететь с балкона, но его вязали и привозили сюда.
— Свобода уже есть, у нас демократия, — объясняла ему жена и объясняли соседи.
— Свободы никогда нет, — отвечал странный больной, кандидат технических наук Андрей Батагов, по кличке Ботинок (если с балкона сбросить ботинок, то ему ничего не сделается).
Другой больной с седыми растрепанными волосами уверял, что он простой человек из народа, проник сюда, доподлинно зная, что тут скрывается от правосудия бывший сотрудник администрации области, который за взятки раздавал лицензии на добычу золота и нефти, а сейчас, с приходом нового губернатора, спрятался в психушку чужого города и будто бы ничего не помнит.
— Вон он! — показал человек из народа на тихого господина перед телевизором, с челкой, с губастой улыбкой вроде кривой краковской колбасы. — Его фамилия Ефимов. Вот смотрите, я сейчас громко скажу… — И седой надрывно крикнул. — Ефимов — вор и симулянт! Вор и симулянт!
И, несомненно, можно было видеть, как тихий человек у телевизора, дернувшись, словно проглотил колбасу своей улыбки, мучительно весь скривился, заерзал на стуле, что–то забормотал.
— Видели?! Всю область, все недра за бесценок отдали Березовскому и Рабиновичу.
Миня помнил, кто такой Березовский, но не помнил, кто такой или который именно Рабинович скупил у нас все недра.
— Вот вам еще Вася скажет.
К Мине приблизился «Вася», носатый, как
— Я тоже человек из народа, — зашептал он, оглядываясь. — Мы проверили у Ефимова квартиру… там, в областном городе. Нету долларов! А как проверили? Элементарно, Ватсон! Звоним в милицию: третий подъезд заминирован… ну, тут же всех из дома… а мы через чердак с фомкой — к Ефимову. Но, увы, нет ничего! Значит, в другом месте заныкал. Будем дожидаться, когда на волю пойдет. Артемовский рудник, гад, загнал за семнадцать миллионов рублей, а там концентрата на миллиард.
Люди из народа сверкали глазами и утирали щеки. Мимо тихо прошел Ленин, он передумал сегодня писать августовские тезисы. Андрей Батагов стоял у зарешеченного снаружи окна, дышал на стекло и рисовал слово «libert'e».
— Ну, освоились? — негромко спросила девушка с японскими глазами. Ее звали Марина. Она внимательно следила, как работает новый санитар, как терпеливо выслушивает всех, как разнимает ссорящихся. У Мини лицо ласковое, слова тихие, но больные слушаются его больше, чем Вадима, огромного санитара, похожего на надутую куклу.
Через дня три Марина предложила:
— А не хотите жить в комнате, где мне сдают жилье? Здесь все же шумно. Вы же не отдыхаете.
Дело в том, что больные, полюбив Миню, стали вызывать его и среди ночи — то в шахматы поиграть, то в карты. И Лавриков не высыпался. А Марина ему понравилась. Лицо нежное, маленькое, волосы до плеч. Наверное, можно с ней стихи почитать или музыку послушать.
Марина провела его через улицу в деревянный дом, где жила: у нее отдельный вход с торца, свой ключ. Комната, предназначенная для Мини, рядом с ее комнатой, окна и у нее, и у него выходят на желтеющие березы, на пустырь.
В ее комнате по стенам везде наклеены портреты красивых женщин — здесь и Мадонна, и Алла Ларионова, и Марлен Дитрих, и Елизабет Тейлор… И ни одного мужского портрета. Почему? Весьма скоро эта странность получила объяснение.
Марина явилась к Мине ночью, когда он уже лежал в койке, а дверь замкнуть невозможно — нет никакого крючка.
— Можно? Простите? — И включив свет, села поодаль — в голубом халатике, — поджав голые красивые ножки, раскрыв на коленках книгу. — Вот послушайте. — И начала вслух читать «Песнь песней Соломона».
Когда–то Лавриков читал эту главу из Ветхого завета, помнил яркий слог, там очень много пышных метафор, иногда немного смешных. Опять же ноги женские, как колонны, и прочее. Но возвышенный язык ему всегда нравился.
Да лобзает он меня лобзанием уст своих!
Ибо ласки твои лучше вина…
Не смотрите на меня, что я смугла,
Ибо солнце опалило меня…
Сыновья матери моей разгневались на меня,
Поставили меня стеречь виноградник, —
Моего собственного виноградника я не стерегла…
Скажи мне, ты, которого любит душа моя:
Где пасешь ты, где отдыхаешь в полдень?..
Причем, не сразу понятно, кто где говорит, Соломон или красавица. Это великий диалог.
— Да, — сказал Миня. — Здорово. Я даже думаю, это говорит единый вселенский разум.