Минута пробужденья. Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском)
Шрифт:
«Вам предлагают купить мир — временною уступкою прав своих и вечным стыдом родины. Граждане! Разве не испытывали вы, что уступки становятся чужим правом?..»
Раскрыть бы книжку перед бароном Штейнгелем: воспользуйтесь для манифеста. Тем бы перечитать, кто уповает на временные уступки, на шаткость междуцарствия. Не век ему длиться, мы от своего отойдем, свое упустим, — они с лихвой загребут.
Он листал альманах, пока из него не выпал клочок бумаги с коряво выведенными строками. Рука Елены.
«Муки ржаной куль —12 р. 15 к., пшеничной пуд — 3 р. 10 к., гречневой пуд — 2 р., рису пуд — 4 р. 20 к., курица хорошая — 90
Хозяйка, помощница матушки. Читает повесть брата, а в голове — почем мука, куры.
Однако и он держит в уме не только нить сюжета, но и всю историю Новгорода, когда пишет «Романа и Ольгу», помнит историю Пскова, когда сочиняет «Листок из дневника гвардейского офицера». История, не окостеневшая в именах и датах, не заросшая травой забвения, — ожившая в новых днях. На последней странице «Замка Венден» после того, как благородный Вигберт фон Серрат убивает злодея магистра Винно фон Рорбаха, звучит возглас автора:
«Ненавижу в Серрате злодея; но могу ли вовсе отказать в сострадании несчастному, увлеченному духом варварского времени, силою овладевшего им отчаяния?..»
Праведная месть, расправа с изувером и — «ненавижу в Серрате злодея»!
Полированным ногтем Бестужев отчеркнул на полях слова о рыцаре Серрате, медленно водя карандашом, взял их в рамку, заложил чистый листок между страницами.
Подвинув бювар, принялся тасовать гравюры, литографии, что серной спичкой воспламеняли фантазию.
Но не фантазией единой. В западных губерниях, в Ревеле он бродил среди нагромождений камня, лазил в гроты, пещеры. Подставлял лицо солоноватому ветру Прибалтики. Корпел над книгами, доискивался до мелочей. Читал «Хронику Ливонии» таллинского пастора Балтазара Руссова. Проникал в замысловатые переплетения геральдики, слушал седые легенды, равно дорожа правдой и вымыслом.
С полгода назад Пушкин обособил из сочиненного Бестужевым «Ревельский турнир»: напоминает турниры Вальтера Скотта. Но тут же принялся отговаривать: «Полно тебе писать быстрые повести с романтическими переходами».
Отчего же «полно»? Он и стремился к быстрым — все двигается — повестям, к романтическим переходам.
Одна фраза пушкинского письма застряла в мозгу. Сперва вызвала улыбку, потом — раздумья. «Брось этих немцев и обратись к нам православным». Это пишет Пушкин, который обогатил словесность изнеженным европейцем Онегиным, безразличным к участи отчизны!
Пушкин заметил, что у Бестужева русские говорят языком немецкой драмы, но упустил из виду, что рыцари, жители Ливонии, рассуждают в стиле новгородцев, что герои турнирных повестей — воители за «права личности», против жестокостей и сословных предрассудков, что идея «Изменника» — «завидна смерть за родину» — совпадает с символом веры тех, кто сейчас поднимается на тиранию.
Не в письмах им объясняться. Встреча безотлагательна; зимний путь быстрее осеннего.
Насколько Пушкин посвящен в секреты заговора? Жил на юге, общался с «южанами», с Пестелем. Вовлекли его в смертоопасный круг?
Что, если зов «обратись к нам православным» — направить к обществу?
Тон шутейный, не барина, а простолюдина; смиренная просьба: обратись к нам, православным.
Как было не пить из далеких источников? Оглядывались на польский сейм, почитали смелых французских авторов, издавна дискутировали о немецком Тугенбунде, привлеченные его патриотическим настроением и уставом, стараясь уловить
Многое приносилось с запада. Но и, воздавая должное английской конституции, федеративному устройству Северо-Америкапских Штатов, подмечали узость британского закона и всесилие «аристократии богатства» в Америке. Манил пример «гишпанской армии» — военная революция, бескровная победа.
О гишпанском опыте князь Вяземский толковал с Бестужевым: недурен, но в российских обстоятельствах чреват пугачевщиной; как нельзя лучше годен напугать наших «мелкотравчатых Батыев».
Еще в двадцатом году Петр Андреевич сочинил «Табашное послание» — не для печатания и широкого чтения. Шутливое послание князь венчал словами надежды на чудо, какое может воспоследовать, коль «врагам завоеваний мысли смелой, друзьям привычки закоснелой» дать понюхать «гишпанского табаку».
Попробуйте, благим влияньем Свершится чудо, может быть: Авось удастся осветить, Авось целительным чиханьем Удастся их очистить мозг, Который страх как сух и плоск И страх как завалился сором…Стихи Бестужеву нравились по-прежнему, но надежды на целительность «гишпанского табака» убывали.
Разногласия между ним и Вяземским обнаружили себя, когда коснулись Семеновского полка.
Князь Петр Андреевич симпатизировал солдатам: смысл их справедливого протеста, в отличие от событий в Гишпании и Неаполе, — предостеречь правительство: настала пора решительных перемен. Иначе — неисчислимые бедствия. Каких на Западе не видывали…
С конца минувшего века тайные общества множились в Европе, как грибы. Принципы профессора Адама Вейсгаупта — неутомимого создателя таких обществ — сделались достоянием русских заговорщиков. Вейсгаупт наставлял: революции должно предшествовать моральное обновление людей, их «перековывание». В противном случае народы не сумеют воспользоваться завоеванной свободой, лидеры забудут свои обязанности и сделаются новой аристократией.
Но на масонских дрожжах русское тесто не поднималось. В Италии, Франции, Греции карбонария и этерия распространены повсеместно, охватывают тысячи и тысячи. В тайных обществах России счет на десятки, редко когда — сотни.
Русские «вольные каменщики» кое-что взяли у Вейсгаупта, у западных масонов: нелегальную тактику, осмотрительность поведения. В хитроумном Батенькове сильна масонская закваска. Ложа «Избранного Михаила» приучила брата Николая к сдержанности.
«Обратись к нам православным», — звал Пушкин. Если его призыв направить обществу, получалось какое-то раздвоение. Обращались ведь. Восславляли русскую старину, древние свободы на Руси. Вспоминали Пугачева и — страшились бунтующей черни.