Минута пробужденья. Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском)
Шрифт:
Опустилась долгая якутская ночь, ночь в изматывающем ожидании рассвета.
Утром Бестужев заставил себя подняться, побрился. Озираясь, вылез на улицу.
Извилистой тропой он спешит за женщиной. Фигуру не угадать под пышным салопом, лицо укрыто меховым воротником, толстый платок надвинут на глаза.
Сугробы расступились, Бестужев обогнал незнакомку, резко повернулся. И залпом:
В стране метелей и снегов, НаОн читал, и на разрумянившемся лице женщины сменялись недоумение, гнев, мимолетная улыбка. Из-под платка дрогнули заиндевевшие ресницы. Рука, покинув муфту, сделала жест: прочь с дороги. Но голос тих, без возмущения:
— Простите… господин… Бестужев.
Он хотел сразить, но сам был сражен. Уже известно о его приезде. Громкая слава? Нравы захолустья?
Слава греет и у Полярного круга.
Возбужденный прогулкой, лестным опознанием, он посасывал трубку и осматривал голые стены своего нового жилища, пепел высыпал на подоконник.
Впервые за два с лишком года Бестужев гулял без охраны, сопровождения. Свободно вдыхал воздух, морозно обжигавший гортань. Повстречал незнакомку…
Может, не ахти как молода. Подобные одеяния, поди, разберись… Как у Пушкина? «Падут ревнивые одежды на цареградские ковры…» Пушкин — романтик, о любой вещи пишет в высоком стиле. «Падут ревнивые одежды…» Но когда рисует гардероб и манеры ничтожного Онегина…
Обрывая филиппику, Бестужев огорченно прикинул: у него самого с гардеробом худо. Ничего нет для дома, для визитов, для встреч — чаянных и нечаянных. Он ссыльный, но — петербуржец, и ему ли одеваться скуднее тутошних жителей?
Бей челом матушке, докучай сестре Елене. Они покинули насиженное «бестужевское гнездо» и обживали неприметный домик на Пятнадцатой линии все того же Васильевского острова, на углу Большого проспекта.
Бестужев взял четвертушку бумаги — заносить самое необходимое. Необходимого набралось столько, что листка не хватило. Однобортный черный сюртук, материя на жилетку, шейный платок, несколько пар цветных перчаток, полдюжины бумажных чулок, две бритвы с прибором, головные щетки, столовая и чайная ложки, книга по агрономии…
Список рос день ото дня. В Якутске — дороговизна, до ярмарки — она в июне — ничего не купишь. Из столицы посылка дойдет раньше. Почта совершает круг за четыре месяца. (Письма братьям в Читу поступали в Петербург, читались в жандармском управлении и возвращались в Сибирь; правительство не скупилось на почтовые траты.)
Надо самому хлопотать по хозяйству; без собственного огорода не обойтись, овощи доставляют за две тысячи верст и дерут за них три шкуры.
Заботы о чашках-плошках, о хлебе насущном навалились с первых недель. Отбросишь их — конец; отдашься без остатка — станешь улиткой огородной.
В список вносятся лексиконы — немецкий, французский, итальянский.
Усовершенствоваться в языках, прочитать в подлиннике великих немцев — «Валленштейна» Шиллера, «Фауста» Гёте, по-итальянски Данте, чей афоризм о счастливом времени, горько вспоминаемом в несчастье, не идет из ума…
Ехидный вопрос холодит сердце: к чему все это? Данте?.. Шиллер?.. Копаться на грядках? Обольщать местных дев? Умный человек копит — деньги ли, знания, опыт — ради практического приложения. Ему ради чего?
Ни малейших порывов к сочинительству. Долго нежится в постели. И нет желания шевельнуть пальцем, коснуться с трудом раздобытой бумаги. Предписал себе монашеское затворничество. Чтобы избежать соблазнов, обрил голову. Читал с утра до ночи.
Серьезная проза требует источников, материалов. Откуда им взяться? Для статеек, прежде беззаботно скатывавшихся с пера, слишком многое позади, не до них ему, набравшему казематной сырости в легкие, пережившему дымный рассвет на кронверке, отмахавшему девять тысяч верст по грязи и снежной хляби.
Увидено больше, чем успел понять и обдумать. Убедился в несовершенстве жизненного устройства. Но где выход? Каковы средства преобразования? Куда податься заговорщику, когда заговор потерпел фиаско?
Однажды Муравьев-Апостол так высказался: им, ссыльным и каторжанам, искать ответ на вопрос, заданный историей. Поражение — тоже урок, для каждого — свой.
Это перекликалось с мыслью, возникшей у Бестужева при виде вереницы обозов. Не извинительная наивность полагать, будто миссия их завершилась четырнадцатым декабря, будто залпы на Петровской площади положили последний и окончательный предел их порыву, их назначению.
Не теперь ли начинается главное испытание? На каторге, на поселении, в солдатчине выявится, на что годен каждый, какова его сила сопротивления самодержавной тирании.
С отчаянием, доводившим до скрежета зубовного, Бестужев переносил всю тяжесть духовного одиночества. Оплошности прошлого в сгустившемся мраке вставали четче, нежели перспективы. Его не тянуло вернуться памятью в квартиру у Синего моста, в каре перед Сенатом. Но еще не ясное будущее пробивалось сквозь темень. Он послужит отчизне, докажет, что идея и воля могущественнее казематов, унизительных допросов, государева коварства, Чем докажет?
Бестужев одержимо вгрызался в книги, уходил в науки.
Некогда они помогли распознать укоренившееся бесправие, противостоять ему, обрести славных единомышленников. Так пускай дадут ариаднину нить в грядущее.
Два месяца, и читаются без словаря Шиллер, Гёте. Увлекаясь естественными науками, принялся за Гумбольдта, Франклина…
Часами валяется с книгой, трубкой. Пока вечернюю тишь не нарушит дробный, как у дятла, стук в раму. Пряча самодовольную улыбку, идет со свечой в сени, отодвигает засов. Анахорет из него не получился; обритая голова не помогла…