Минуя границы. Писатели из Восточной и Западной Германии вспоминают
Шрифт:
— Трахни меня! — сказал чей-то хриплый голос.
Это была проститутка, стоявшая обычно здесь, внизу, — рядом с дверью в кухню Айтеля. Парик сполз чуть ли не до бровей. Пояс — из лаковой кожи, чулки ажурные — со следами долгой носки, треугольные лепешки грудей сверху подбелены пудрой.
— Трахни меня!
В ответ появилась рука, подняла женщину и отнесла в сторону, а секундами позже — все свершилось быстро, почти бесшумно — тело ее было уже прижато к кафельной стене длинного коридора. Молодой человек спустил штаны. Крепкие, белые икры! А женщина? Она лишь слегка всплескивала серыми руками в такт ударам.
Тоблер бросился прочь, вбежал в кухню Айтеля, к горлу подкатил ком.
Боже мой, думал он, тогда они носили длинные, до пят, рясы — с воротничком, до крови стиравшим кожу над кадыком. И год от года все отчаянней мечтали о побеге — в большую жизнь, полную радостей и соблазнов. Но единственным путем, ведущим из монастыря, был склеп с вратами вровень с полом, через которые усопшего сносили в открытом гробу вниз, под настил из каменных плит — ногами вперед. Песнопения замирали, и тогда из подземелья доносился звонкий, нестройный стук молотков: это четверо собратьев покойника заколачивали гвоздями тесную деревянную обитель. Потом воцарялась тишина, иноки накидывали на головы капюшоны, а высоко над ними, под купольным сводом, где живописец барочных времен оставил свое горячечно-мрачное видение свершившегося на Голгофе, разбегались, бросая копья, римские солдаты, мир — это было видно — погружался в ночь, земля сотрясалась, скала раскалывалась, оба крайних креста валились в разные стороны, средний же, изгибаясь и устремившись во Вселенную, так вытянул остекленевшее в смертном поту туловище Распятого вкупе со всеми его членами, сухожилиями и артериями, что уста, разверзшиеся для крика, вот-вот, казалось, приникнут к золотистой бахроме облаков.
На улице начинался новый день, однако пыльные окна плохо пропускали свет. Оба кельнера исчезли, не было ни алкашей, ни ночевавших тут бродяг. Все будто сквозь землю провалились… Тоблер стоял в пустом, высоком, сумеречном «Геллере». Он чувствовал себя великолепно — так великолепно, как никогда прежде. Потому Кройцберг и назывался Кройцбергом: Кройцберг был вершиной в великолепной жизни великолепного Тоблера. Здесь, в «Геллере», остались только двое: человек, который играл с Богом, и Тоблер. Он откашлялся. «Что ж, — решил он, — примем вызов. Сыграем!»
Он занял место напротив Айтеля и ухмыльнулся:
— Ну, дедуля, начнем, пожалуй!
А что же Айтель? Айтель сидел с поникшей головой. Подбородок оброс щетиной, кожа худых, длинных рук казалась прозрачной. Он не двигался. Фигуры — Тоблер это знал — лежали на полу, под столами. Долго взирал он на доску. Доску? Это были зыбкие, парящие в воздухе подмостки, и тогда он начал все-таки удивляться своему состоянию. «Неужели ты так пьян, — думал он, — что не можешь различить полей?» Издалека доносился шум метрополитена, музыкальный автомат сверкал хромированной окантовкой, а игральный вдруг разражался звяканьем и каким-то бессмысленным
— Вот так, — произнес он с усмешкой, — вот так!
Когда наружная дверь распахнулась и внутрь заведения по лестнице ворвались люди в белом, шахматисты сидели друг против друга без доски и без стола. Большими, понимающими глазами они смотрели друг другу на ноги.
— Поглядите, — бормотал Тоблер, с восхищением показывая на Айтеля, — поглядите, какой формы у него лакированные туфли и как они блестят!
Пропуская его лепет мимо ушей, санитары в сидячей позе привязали окоченевший труп к носилкам. Перед входом собралось несколько завсегдатаев, почтительно расступившихся в ту минуту, когда покойник поднялся наверх ногами вперед.
Айтель, жуком лежавший на спине, выкинул свои старенькие ножки с лакированными туфлями влево и вправо. Ему удалось покинуть «Последний геллер» так, как он давным-давно ступил в Дом празднеств и увеселений: в образе жиголо, наемного партнера для танцев.
В тот же день распоряжением властей трактир был закрыт. Бульварная газета вышла с заголовком: «ПОКОЙНИК ПРОСИДЕЛ В ПИВНОЙ ТРИ ДНЯ»; однако интерес к жарельщику цыплят угас так же быстро, как и вспыхнул. Где-то в Западной Германии отыскали вдову Корфа, тут же установив, что о принадлежащей ей недвижимости она ничего не знала. Шпритти и Дылда исчезли бесследно. А завсегдатаи?
Им пришлось туго. Ни один хозяин и ни одна хозяйка не желали видеть в своем заведении пропахших сивухой оборванцев, а морозы не унимались, город затянуло пеленой смога. И тогда они побрели со своими пластиковыми пакетами к востоку от «Последнего геллера» и вскоре вышли на станционную территорию, которая находилась в западной части города, но управлялась из восточной. Как следствие, рельсы покривились, шпалы прогнили и походили на серые, прибитые к берегу планки затонувшего корабля. Вся местность густо поросла кустарником и травами, типичными для далеких русских степей: с треть века тому назад семена занесли сюда фронтовые эшелоны.
Дальше рельсовые пути перерезала пограничная стена. В ее тени рыскали собаки, а со сторожевой вышки по покосившимся сигнальным мачтам, порушенным стрелкам и полуистлевшим грудам брикетов время от времени скользил луч прожектора.
Люди, отвергнутые «Последним геллером», слышали, что какой-то бывший железнодорожник открыл на этом обширном пустыре сосисочную. Там, где кончался город, они надеялись обрести приют, там рассчитывали пропивать гроши, выпрошенные в виде подаяния. Когда они, наконец, добрели до закусочной, то увидели, как хозяин опускает вертикальный ставень.
— Надвигаются холода, — сказал он, — лавочку придется закрыть — и надолго.
Швейцарец, как они называли Тоблера, рассмеялся.
— Нет-нет, — воскликнул он, — здесь, в Берлине, не бывает зимы! К сожалению, — добавил он немного погодя.
И тогда один из братии, бородатый, положил ему на плечо свою жилистую руку:
— Эй, — произнес он, — смотри!
Свет! Все с удивлением подняли головы, потому что горизонт озарялся все ярче и ярче. Белый диск, поставленный на ребро среди домов другой половины города, вздымался верхним краем до облаков, до самого неба.