Мир и Дар Владимира Набокова
Шрифт:
Марта и Франц едут вместе с Дрейером на балтийский курорт, где Марта рассчитывает утопить мужа, не умеющего плавать. Любовники оказались вместе с ним в лодке в безлюдном месте, однако тут случается непредвиденное. Дрейер рассказывает, что ему предстоит выгодное дело: он затеял «одну фантазию», которая может принести сто тысяч долларов, и как раз завтра он собирается подписать контракт. Марта откладывает казнь. Они возвращаются под холодным дождем, Марта простужается и умирает. Самые догадливые из читателей (как правило, мы ищем их в числе критиков) уже и раньше разглядели просчет в планах Марты. Некое белое пятно там, где находится будущая жертва. Они обсуждают план так, будто ее муж уже мертв. И вот живой еще человек своим рассказом о ста тысячах долларов непредсказуемо усложнил их замысел.
…Дрейер плачет над умирающей Мартой, а она улыбается в предсмертном бреду (ей
При чтении второго романа Набокова намного явственнее, чем при чтении первого, возникает ощущение нереальности, сна, некоего «двоемирия»: не есть ли весь этот странный мир манекенов только игра нашего воображения? Набоков походя сообщает нам, что сумасшедший старичок, домохозяин Франца, это на самом деле волшебник Манетекелфарес (в его имени читатель без труда узнает роковую надпись на пиру Валтасара), который «отлично знал, что весь мир — собственный его фокус и что все эти люди… все только игра его воображения, сила внушения, ловкость рук».
Хотя Набоков позднее считал свой второй роман уже не личинкой, а настоящей бабочкой, даже самым горячим из поклонников его прозы еще чудятся в нем порой то пустые фразы, то многословие, то излишние комментарии. А Брайан Бойд считает даже, что не все в романе психологически убедительно: по его мнению, Дрейер не мог не заметить очевидного — что жена ему изменяет. Боюсь, что здесь этот благожелательный критик оказался все же слишком придирчивым: и менее, чем Дрейер, уверенные в себе мужья все узнают последними…
Второй роман Набокова привел широкого эмигрантского читателя и эмигрантскую критику в некоторое замешательство. С одной стороны, стало ясно, что «Машенькой» Набоков не ограничится: появился очень одаренный, но очень странный прозаик. Читатель пока еще не мог разобрать, в чем эта странность набоковской прозы, как оно появляется, ощущение нереальности и сна. Критикам предстояло объяснить это, однако русские критики были привычны к иному. Им пришлось искать аналогии с уже известным: кого ж это все-таки напоминает? Михаил Цетлин в «Современных записках» причислил Набокова к экспрессионистам и предположил, что в романе есть следы влияния Бунина, в частности, его рассказа «Петлистые уши», а также Марка Шагала и Леонида Андреева. Нетрудно себе представить, в какую ярость должны были привести молодого писателя подобные догадки (хотя в сопоставлении с Буниным никакой особой нелепости не было, да и отношение к нему у Набокова было вполне благожелательное).
«…Автор проделает еще, вероятно, много опытов, испробует много путей, — писал М. Цетлин. — Несомненность его таланта, незаурядность его литературных данных позволяет верить в его будущее».
В парижских и берлинских литературных кругах в это время много говорили о Набокове-Сирине, и отголоски этих пересудов можно обнаружить в дневниках Веры Николаевны Буниной:
«1. VIII.29. Роман Сирина — „настоящий мастер“ — интересен и бездушен.
17. IX.29 …Ян (домашнее прозвище И. А. Бунина — Б. Н.) читал главу из романа Сирина… С. человек культурный и серьезно относящийся к своим писаниям. Я еще не чувствую размера его таланта, но мастерство большое. Он, конечно, читал и Пруста и других современных европейских писателей, я уж не говорю о классике…»
А Набоков, разделавшись с романом, снова ездил на уроки и писал рецензии для «Руля». Среди множества рецензий по крайней мере одна выдавала его особый тогдашний интерес к шахматам и шахматистам — рецензия на «Антологию лунных поэтов», которую «перевел С. Ревокатрат». Прочитанная справа налево фамилия переводчика выдавала известного шахматиста и поэта Савелия Тартаковера. Набоков тоже любил подобные игры и оттого, выбранив стихи Тартаковера, он охотно подхватывает игру, заявляя, что «в этой антологии представлены такие совершенно второстепенные авторы, как Логог, Никшуп, Нинесе и др.», зато нет такого, например, перла, как стихотворение поэта Нириса «Кто
Набоков написал за эти годы довольно много рецензий для столь широко читаемого в Берлине, в Париже, в Риге, в Харбине и даже в Москве ежедневного «Руля», представ перед эмигрантской публикой внимательным, тонким ценителем и веселым задирой. Рецензии отчетливо выявляют как вкусы самого Набокова, его пристрастия и фобии, круг его русских учителей, так и принципы его собственного литературного труда. Попутно они приучают биографа с осторожностью относиться к любым его открыто высказанным мнениям. Наиболее важными представляются нам рецензии на сборник стихов Ходасевича и рецензия на стихи Бунина. Поэзию Ходасевича Набоков ценил очень высоко. «Дерзкая, умная, бесстыдная свобода» Ходасевича «плюс правильный (т. е. в некотором смысле несвободный) ритм составляют», по мнению Набокова, «особое очарование Ходасевича». Любопытно, что молодой Набоков видит в ту пору и опасность этого необычайного «мастерства и острой неожиданности образов»: они могут помешать читателю «переживать вместе с поэтом, по-человечески сочувствовать тому или другому его настроению». Хотя рецензент и ставит здесь слово «переживать» в кавычки, мысль его ясна. Он уточняет ее и дальше: «Если поэт хотел возбудить в читателе жалость, сочувствие и т. д., то он этого не достиг. Упиваешься его образами, его музыкой, его мастерством — и ровно никаких человеческих чувств по отношению к ушибленным не испытываешь». Молодой критик, кажется, вот-вот напомнит нам о «чувствах добрых», которые должна пробуждать лира, о том, что следует иногда обуздывать свое уменье. Однако он уже знает, что для Ходасевича (как и для него самого, впрочем) наставления эти пропадут втуне. Не менее любопытно и рассуждение Набокова «священной небрезгливости музы» Ходасевича при выборе темы. Тема стихотворения в пересказе, «выраженная голой прозой», может приобрести «оттенок самой грубой и откровенной нечистоплотности» («такого рода эпизоды можно найти в книгах по половым вопросам»). Не то в стихах: «из описания жалкого порока Ходасевич сделал сильное и прекрасное стихотворение (на мгновение у меня мелькнула мысль: а вдруг музе все-таки обидно? — но только на мгновение)». Рассуждения эти не раз могут вспомниться при чтении самого Набокова.
Набоков отмечает в стихах Ходасевича «смутное влияние Блока», а иногда и «тютчевскую струю». Кстати, обе эти струи, обогащенные вдобавок ходасевичевской струей, явно ощутимы в собственных стихах рецензента. Впрочем, мелкие промахи Ходасевича не заслоняли от молодого рецензента главное: Ходасевич — огромный поэт, но «поэт — не для всех». Он поэт для тех, «кто может наслаждаться поэтом, не пошаривая в его мировоззрении» и не требуя от него «откликов», кто не ищет в стихах «отдохновения и лунных пейзажей». Для них «собрание стихов Ходасевича — восхитительное произведение искусства».
Рецензию на сборник стихов Бунина молодой Набоков начинает с утверждения, что «стихи Бунина — это лучшее из того, что было создано русской музой за несколько десятилетий». Противопоставив Бунину таких уже поверженных кумиров, как Брюсов и Бальмонт, а также «безграмотное бормотанье» столь славного и среди эмиграции «советского пиита» (одна из самых ранних нападок на Пастернака), Набоков говорит об очевидном теперь превосходстве «творений большого поэта, где все прекрасно, где все равномерно», где «музыка и мысль сливаются воедино», где царит «до муки острое, до обморока томное желание выразить в словах то неизъяснимое, таинственное, гармоническое, что входит в широкое понятие красоты, прекрасного». Набоков пишет о необыкновенном зрении Бунина-поэта, о глубоком ощущении «преходящего», которое не порождает у него однако глубокой печали: «тоска больших поэтов — счастливая тоска». И дальше отмечена очень важная для него бунинская черта: «Ветром счастья веет от стихов Бунина… Все повторяется в мире, все в мире повторение, изменение, которым „неизменно утешается“ поэт. Этот блаженный трепет, этот томно повторяющийся ритм есть, быть может, главное очарование стихов Бунина. Да, все в мире обман и утрата… но не мнима ли сама утрата, если мимолетное в мире может быть заключено в бессмертный — и поэтому счастливый — стих». А ведь размышления о «преходящести» и «утрате» были для молодого писателя столь болезненны.