Мир и Дар Владимира Набокова
Шрифт:
Вот такую почти «пушкинскую» поэму написал Набоков, а когда она была напечатана, он получил одобряющее письмо от одного из самых любимых своих поэтов — от Ивана Бунина.
Вскоре вышел его рассказ в «Современных записках» — высшая награда для молодого эмигрантского прозаика. Рассказ «Ужас» был одобрительно упомянут Михаилом Осоргиным в самой популярной эмигрантской газете Парижа — в «Последних новостях». Это был странный рассказ — очерк, напоминающий исповедь больного на приеме у психиатра, запись истории болезни. В рассказе описана даже не одна, а несколько разновидностей страха, и все мы встретим позднее у набоковских героев — и отчуждение от собственного образа, это «мимолетное чувство чуждости», и страх перед двойником, и страх смерти, когда герой пытается «осмыслить смерть, понять ее по-житейски без помощи религий и философии»,
Героя спасает от безумия боль человеческого горя — телеграмма о том, что умирает его любимая. Он продолжает жить с чувством обреченности, зная, что «беспомощная боязнь существования когда-нибудь снова охватит» его и тогда ему не будет спасения.
Одновременно Набоков пишет коротенький и во многих смыслах замечательный рассказ — «Пассажир». Его герой — Писатель рассказывает, как однажды в спальном вагоне на верхнюю полку взобрался пассажир, который ночью стал рыдать. Писатель не видел его — видел только его «недобрую ногу», «крупный ноготь, блестевший перламутром сквозь дырку шерстяного носка»: «Вообще странно, конечно, что такие пустяки меня волновали, — но ведь с другой стороны, не есть ли всякий писатель именно человек, волнующийся по пустякам». В этом пятистраничном рассказике немало и других мыслей, не менее набоковских. Например: «— Да, жизнь талантливее нас, — вздохнул писатель… — Куда нам до нее! Ее произведения непереводимы, непередаваемы…» В «Пассажире» сказано и о непознаваемости того, что имела в виду жизнь, о глубинах и тонкостях человеческой жизни. Отсюда уже недалеко до набоковских «ненадежных» рассказчиков и биографов…
Осенью Набоков сел за пьесу, заказанную Офросимовым. В пьесе свои правила игры, позволяюшие вольно обращаться со временем, и это доставило ему удовольствием. Пьеса называлась «Человек из СССР». Это были сцены из эмигрантской Жизни: русский кабак, русский пансион, участие в съемках фильма о революции. Герой занимается какой-то подпольной деятельностью и ездит в СССР под видом коммивояжера. Он уезжает туда снова и, может, не вернется. Любящая жена так же, как и он, готова на самоотречение. В этой жалкой, заплеванной эмиграции есть место мужеству, любви и подвигу. Пьеса (как и недолгое участие в группе Яковлева) показывает, что тема подвига, которая возникнет вскоре в романе носящем такое же название, не была неожиданной для Набокова тех лет.
Весной 1927 года в «Руле» напечатано было стихотворение Набокова «Билет», выражавшее заветную эмигрантскую мечту о возвращении в Россию. Московская «Правда» (всегда довольно внимательно следившая за «Рулем») перепечатала это стихотворение (первая и последняя до 80-х годов набоковская публикация на родине) — конечно, лишь как повод для издевательского (и вполне пророческого) ответа коммунистического придворно-правительственного поэта Демьяна Бедного, который до революции, еще нисколько не прибедняясь в ту пору, выдавал себя за внебрачного сына великого князя и подписывал стихи фамилией Придворов:
Да, вы вольны в Берлине фантазирен, Но чтоб разжать советские тиски, Вам и тебе, поэтик бедный Сирин, Придется ждать до гробовой доски.В то лето Набоков должен был сопровождать двух учеников в Бинц, курорт на берегу Померанского Залива. Он взял с собой Веру. Как пишет Б. Бойд, номеров в гостиничке по приезде не нашлось, и в вестибюле какой-то хлыщ со стаканом в руке предложил Вере разделить его койку, за что сразу получил боковой удар в челюсть от ее тренированного мужа. Застенчивые ученики с любопытством наблюдали эту сцену.
Сохранилось письмо Набокова Айхенвальду из Винца
«29/15.VII.27… Дорогой Юлий Исаевич, не знаю, как и благодарить вас за „ангельскую“ телеграмму! С тех пор, как именины и чужбина стали рифмовать, мне невесело 15-го числа. Горькая и довольно скверная рифма. И я вспоминаю деревенские именины, белый стол в пятнах теней, накрытый в аллее, русский вечер, русских мошек, запах грибов и гелиотропа, зеленую гусеницу, спускающуюся на ниточке прямо в бокал. Сколько лет прошло — а не слабеет удар воспоминанья.
Я сегодня пробежал по пляжу верст пять, снял трусики, свернул в лесок и там совершенно один и совершенно голый бродил, лежал на траве, высматривал бабочек, — и чувствовал себя сущим Тарзаном: чудесное ощущенье! Тут хорошо. Верин загар розовато-коричневый, мой же глубоко оранжевого оттенка. Мы с ней часами лежим на песке — а не барахтаемся в воде и играем в мяч. Мальчики, наши ученики, оказались прелестными: они измываются над моим немецким языком. Море — не байроново море, и не Черное море Пушкина („…неизъяснимой синевой…“), и не тютчевское море („…копыта бросишь в звонкий брег…“), а скорее море Блока, сизое, легкое, едва соленое. И это море, и белесый песок, и сосны, и тысячи полосатых будок на пляже, и русская чета на вилле Брунгильда, — все это зовет вас, дорогой Юлий Исаевич, приехать покупаться в море и покопаться в песке. Решитесь!..»
Вера сделала приписку:
«Милый, славный Юлий Исаевич, мы очень тронуты Вашей телеграммой… Володя разленился вконец, ни о каких писаньях не слыхать».
Племянник В.В. Набокова В.В. Сикорский говорил мне летом 1991 года в Париже, что это Вера помогла Набокову приучиться к регулярному труду. Может, так оно и было — вот ведь и здесь, в письме с курорта, она ворчит, что муж разленился (хотя и с нежностью, конечно, ворчит). А он не был вовсе праздным в то лето. Он дозревал для новой книги, шевелилось в его душе неясное, какие-то рождались движенья. Потом проступило вдруг — трое на пляже, замышляется убийство, и гибнет убийца. И почти мгновенно родился замысел романа. Теперь роман начинал выстраиваться мало- помалу, отметалось лишнее. Этот долгий процесс растянулся на добрых полгода… А потом за стол! Писать!.. Так примерно рождались позднее и другие его романы: два-три дня брожения, потом вспышка, потом долгие месяцы раздумий перед написанием…
Они вернулись домой в августе и поместили объявление в «Руле»: «В.В. Набоков-Сирин дает уроки английского и французского». Читателям «Руля» не надо было объяснять, кто такой Набоков-Сирин.
Он писал новый рассказ — «Подлец». Это великолепный рассказ, где реальность так по-набоковски уже соскальзывает в поток мысли и снова возвращается в мир, рассказ, полный юмора и точных психологических наблюдений.
Осенью в среде эмигрантских любителей шахмат царило Необычайное волнение: Алехин послал вызов чемпиону мира Капабланке. Набоков пишет в эту пору стихотворение «Шахматный конь». Безумный шахматист сидит в каком-то кабаке, который представляется ему огромной шахматной доской. В пролете двери появляются две человеческие фигуры, которые кажутся герою пешкой и черным конем. Потом бегство, погоня, наконец, «черный конь» берет его, чтобы запереть в палате умалишенных… Стихотворение было напечатано в «Руле», а чуть позднее там же появилась рецензия Набокова на книгу русского шахматиста Зноско-Боровского «Капабланка и Алехин». Набоков цитирует в рецензии очень для него существенные рассуждения автора книги о Капабланке и его «игре в пространстве», для которой характерна забота о целости и крепости каждой позиции, и «игре во времени», т. е. игре в движении и в развитии: «Капабланка является рыцарем быстро бегущего времени… в его палитре есть гениальная гармония».
(Так уж случилось, что через шестьдесят лет после публикации в «Правде» (полемики ради) набоковского «Билета» Набокова ввели в советский печатный обиход именно шахматные журналы.)
Все эти шахматные волнения осенью 1927 года явились предвестием значительного события в жизни русской литературы, ибо тогда уже зарождался в мозгу Набокова новый замечательный роман — роман о шахматисте. Так бывало с ним и позднее — он начинал работать над одним романом, а в промежутке между зарождением этого романа и его написанием у него рождался замысел еще одного, нового романа.