Мир и война
Шрифт:
Добрые благородные слова… Славные имена… Но позволю себе как свидетель и косвенный участник событий не согласиться с безоговорочным оправданием народа.
Я не знал тогда ни одного человека, кто бы — не громко, нет, даже полуслышным шепотом — возмутился этой войной, выразил недоумение, пожалел небольшую страну, которая так отчаянно и, в сущности, безнадежно защищает себя. Было в достатке квасного патриотизма, было искреннее негодование, смешанное с удивлением: как это посмел кто-то противиться нам? Мы же всегда правы!.. В лучшем случае, было полное равнодушие, безразличие, желание, чтобы все поскорей закончилось и в Ленинграде отменили, наконец, затемнение… Сам я тоже был из таких.
Разумеется,
Но почему тогда немцев так долго числят виновными в преступлениях гитлеризма? Почему японцев так наказали за безудержный милитаризм их правителей? Отчего всех защитников крепости уничтожают из-за горделивого безрассудства ее владельца? Почему всех казаков вместе с их семьями спокойно выдают врагам? Почему, наконец, весь еврейский народ в течение двадцати веков расплачивается за то, что несколько человек из толпы крикнули в 30-м году нашей эры: «Распни его!»?
Да, весь народ отвечать не должен… Но что же он такое — народ? В самом деле, безмолвная покорная масса, ничего не решающая ни при каких режимах и ни за что не отвечающая, с которой совсем нет спроса? Или все-таки хоть что-то от него иногда зависит? Если он задумается… Если очень захочет… Неужели он всего-навсего, как сказал Блез Паскаль, «мыслящий тростник», который колеблется, куда ветер подует? А возможно, и не всегда «мыслящий»?.. Обидно как-то…
Для слушателей Академии война с финнами означала не только сокращение «танцевальных» дней: всех, кто жил в общежитии, перевели на казарменное положение, которое выражалось в том, что после занятий надо было отправляться по домам и сидеть там, занимаясь «самоподготовкой». Но этого легко можно было избежать, если кто-то говорил, что остается в самой Академии. Те же, кто жил у себя дома, вообще делали, что хотели. Словом, как всегда, туфта, для отвода глаз.
И что характерно (для небольшой группы людей, называемых «слушателями Академии», а также для огромного их количества, называемого «советские люди»): большинство с полным пониманием и приятием относилось к данном или иной туфте (остановимся на выразительном жаргонном словечке, которое тогда еще не было таким ходовым), не видя в ней ничего дурацкого, нелепого, а потому — унизительного; меньшинство же, в данном случае к ним примыкал слушатель Хазанов, считали это посягательством на их права (такого слова тоже еще не знали) и пытались потихоньку, тайком обойти (данную или иную туфту), и это у них иногда получалось, но чаще — нет.
В Ленинграде ввели затемнение: улицы не освещались, окна должны быть завешены, машины ездили без света. На многих зданиях появились зенитные установки, были они и в башне на крыше Академии. Это называлось служба ВНОС — воздушное наблюдение, оповещение, связь. (Какая все-таки глухота к родному языку! — позволю себе проворчать я.) Дежурные сидели и мерзли — зима выдалась страшно морозная — у счетверенной зенитно-пулеметной установки и вглядывались в туманное небо. Но погода почти все время была нелетная, да финны, по-видимому, и в мыслях не имели бомбить Ленинград — так что героических подвигов никто не совершил. На фронт из Академии отправили группу дорожников со старших курсов, во главе с горластым майором Чемерисом, и они вернулись оттуда с орденами и медалями — предметом зависти многих сотоварищей. Появились в Академии и два Героя Советского Союза, их приняли без всяких экзаменов; один из них вел себя скромно, даже немного учился, второй — ходил левым плечом, где золотая звездочка, вперед и только что не ночевал во всяких президиумах. К нему прикрепили лучших преподавателей, как к наследнику престола, но это не помогло и его осмелились отчислить…
Надо сказать, Юрий достаточно спокойно относился к орденам и прочим знакам отличия — и тогда, и потом, в следующую за этой войну, хотя какой же военный не мечтает о том, чтобы на его могучей груди уже некуда было вешать новую награду. Юрию не очень-то и предлагали их, а он не очень-то переживал. Особенно, когда несколько повзрослел и начал понимать, как все это, по большей части, делается. Его неверие в справедливое распределение орденов (а это было именно распределение) окончательно укрепилось, когда в конце войны он увидел боевую «Красную звезду» на необъятных персях Марьи Ивановны, жены командира их автомобильного полка Тронова. Она называлась диспетчером штаба и что там делала — одному Богу известно. Другой диспетчер со странноватой фамилией Дербаремдикер не был удостоен даже захудалой медали. Этот же командир полка и его замполит уже после окончания войны внезапно получили еще по боевому ордену, что, видимо, совершенно случайно совпало с тем, что незадолго до этого они направили из Германии, где стоял полк, несколько «студебекеров» с трофеями (так гордо именовали нахапанное у немцев и австрийцев имущество) прямо в Москву, в Главное Автомобильное Управление, и сопровождать ценный груз было доверено подполковнику-замполиту… Но вернемся в Ленинград.
Зачем слушателей Академии так часто тасовали, переселяя из одного общежития в другое, меняя комнаты и состав жильцов, понять невозможно. Думаю, скрытого смысла тут никакого: просто начальству из хозяйственного отдела было неловко сидеть сложа руки и оно работало — писало распоряжения, подписывало их, спускало подчиненным. (Это напоминает дурацкую акцию, которой я бывал свидетелем в некоторых гостиницах нашей страны: каждое утро к вам в номер вламываются два-три работника и начинают проверять по описи наличие вещей и мебели: стол — 1, стульев — 3, подушка — 1, полотенца — 2 и так далее. А ведь так хотелось уволочь с собой хотя бы один расшатанный стул!)
С сентября того года Юрий жил уже в доме 2 по 19-й Линии, в старом трехэтажном здании, в квартире с двумя маленькими узкими комнатами. Это его больше устраивало, чем объемные помещения других общежитий, сплошь уставленные кроватями и тумбочками. Здесь у него была ниша в запроходной комнате, и пребывали там, кроме него и мрачного долговязого Володи Микулича, двое совсем взрослых с их же факультета — старший лейтенант Пекишев и капитан Нивинский — спокойные рассудительные мужики, не болтуны и горлопаны, как дружки-однолетки Юрия, с которыми он провел весь прошлый год.
В этой комнатушке Юрий потерпел первое (но не последнее) в своей интимной жизни фиаско.
Как-то сказал он Микуличу небрежным тоном, что поднадоели, в общем, все эти танцы-шманцы-обжиманцы, хочется дела… Понимаешь?
Володя понял, немного подумал, потом произнес:
— Слушай, у моей Таньки подруга есть, она приходила в клуб, не знаю, помнишь ты…
Юрий не помнил. Володя продолжал тем же деловитым тоном:
— Маленькая такая, с острым носом, но ничего — все на месте, не беспокойся. Не лишенка какая-нибудь.
У Володи был свой стиль юмора, причем, подобно знаменитому американскому комику Бастеру Китону, он никогда не улыбался. Ну, может, только если другие очень уж изощрялись в остроумии.
Тут же Володя набросал план операции.
— Значит, таким путем… В эту субботу я прихожу сюда с Танькой и с Аней…
— Прямо сюда? — спросил обеспокоенно Юрий.
— Нет, в Таврический дворец… Ты слушай. Приходим — то, сё, выпили, закусили, тихо-мирно, песен не поем, чтоб внимание не привлекать… Сможешь не петь песен?