Мир Леонардо. Книга 2
Шрифт:
В этом пути ему помогала любовь к мифам и легендам.
«В вавилонском эпосе о Гильгамеше царь Утнапиштим посылает из ладьи (прообраз Ноева ковчега) ласточку, голубя и ворона, чтобы узнать, обнажилась ли суша. Голубь и ласточка возвращаются, не найдя земли. Не возвращается ворон, и Утнапиштим понимает: он обнаружил сушу. Образ ворона — один из самых увлекательных в первобытном мышлении. Ворон соединяет царство мертвых (потому что убивает) с землей (потому что копается в ней) и с небом (потому что летает в нем). Он как бы посредник между этими тремя пластами бытия, он как бы охватывает все этажи мироздания. Поэтому, когда он на воде, ему известно, где искать сушу, когда он под землей, ему ведомо, как взлететь к небу, когда он в небе, он может вернуться обратно на землю, именно в то место, где его ждут».
Мне кажется, что с этого увлечения образом ворона, который чувствует себя вольным во всех стихиях, и началось у Павлинова углубление в тему универсальности.
Что же такое универсальный ум, универсальный человек?
Он выписывает из какой-то книги:
«Каждая эпоха обладает неким наиболее обещающим „нолем деятельности“ для высокоталантливого человека». И добавляет: «Для Иоганна Бернулли в XVIII веке это была математика, для Леонардо в эпоху Ренессанса — искусство».
Вот строки о великом математике XVIII века Эйлере:
«Физический
И меткое соображение самого Павлинова:
«А Леонардо физический мир побуждал заниматься и математикой, и наукой именно потому, что был ему бесконечно интересен. Более того, о Леонардо можно утверждать, что физический мир побуждал его заниматься живописью, но сам по себе физический мир был для него несравненно интереснее».
И позднейшая запись о Леонардо и Эйлере:
«Эйлер, читая „Энеиду“ Виргилия, задерживался на строке „якорь брошен, стремительный киль останавливается“ и размышлял о способах кораблевождения. Размышлял как математик. А Леонардо бы наоборот…»
А что наоборот — Павлинов не написал. И я стал додумывать сам. О чем думал или что делал бы Леонардо, читая в «Энеиде» о якоре? По-видимому, начал бы рисовать якорь? И, рисуя, искал бы более совершенные модели? Стал бы изобретать что-либо фантастическое взамен якоря? Написал бы басню о якоре? Или, может быть, отвлекся от якоря и начал бы строить в уме и на бумаге новые модели кораблей?
Но почему наоборот?..
Этого я не понял.
А дальнейшая запись была понятна:
«Искусство говорит о гармонии, недоступной систематическому анализу, — это общеизвестно, но тоска по этой гармонии, именно она, и вдохновляет ученых на систематический анализ…»
«Наверное, надо думать о том, что наука и искусство на определенном уровне — недостижимо подводном — обладают общей основой…»
«Хорошо бы найти, — юношески прекраснодушно мечтает он, — некое универсальное (мировое) уравнение, которое выразило бы закон (или законы) этой общей основы искусства и науки, законы, лежащие где-то на дне „феномена человека“, делающие его существом загадочным для себя самого».
А вот мысль, которая кажется мне новой и существенной:
«То, что в индивиде наиболее истинно (истинно его личности), то, в чем он больше всего является самим собой, есть его возможность, которую жизнь раскрывает с неопределенностью…»
«В детстве я любил читать античные мифы, мне нравились боги и герои, потому что они умели делать все. Когда я рассказал об этом учителю географии, тот похвалил за эту любовь и объяснил, что боги и герои умеют делать все, потому что люди, которые сочиняли эти мифы и легенды, были разносторонне развитыми личностями. „А вы разве не разносторонняя личность?“ — удивился я. „Нет, — ответил он и добавил, невесело улыбаясь: — Я личность универсальная“.
Я был мальчиком и ничего не понял. А сейчас понимаю ли?
Герои и боги умели делать все и были разносторонними людьми. А он был учителем географии — и только! — и был универсальным человеком. А что лучше, что помогает человеку полнее раскрыть себя — разносторонность или универсальность? И как понять разницу между ними? То есть я ее понимаю какой-то еще неоформленной мыслью, а вот объяснить — даже себе самому — не могу, наверное, лучше попытаться „мыслить образами“.
Но я инженер, а не писатель или живописец, я не умею создавать образы, я должен искать живых людей, живые образы в истории человеческого духа…»
«Меня увлекает все больше самопознание через „путешествие в веках“. Я вижу, чем отличаюсь от поколения моих учителей и, наверное, моих родителей, если бы их помнил, но этого мало. Надо понять, что общего у меня с людьми, жившими четыреста лет назад…»
«По-моему, самый захватывающий детектив — история человеческого духа, история человеческой мысли…»
«Учитель географии мечтал, что я буду путешествовать, и сокрушался, что на земле не осталось или почти не осталось „белых пятен“. Когда я был уже в старшем классе, его осенило, что я должен стать особым путешественником, возвращающим в мир то, что утрачено, точнее, то, что потонуло. Он убеждал меня, что лучшая из наук сегодня — морская археология, поднимающая со дна морей и океанов затонувшие корабли, исследующая канувшую в небытие жизнь, ищущая „атлантиды“… А я стал инженером и вот сижу вечерами, думаю, ищу, но не на дне океана…»
«Историю можно условно разделить на эстетический период (Возрождение), выявляющий в универсальном человеке с особенной силой художника, и естественнонаучный период (с семнадцатого века по наши дни), выявляющий в универсальном человеке с особенной силой ученого (но художник не умер, он живет даже в эстетических критериях и оценках научных открытий. Достаточно вспомнить формулу Эйнштейна: „Внутреннее совершенство“). Но возможен, наверное, в будущем этический период, выявляющий в этой универсальности высокую человечность. Обещание этого периода: Сократ, Франциск Ассизский, Швейцер, русские подвижники…»
«Интереснейший тип универсальной (разносторонней? Нет — универсальной) личности: философ Декарт. Он думал о музыке, фехтовании, математике, о начале начал, об астрономии, физике и — постоянно — о самом мышлении. Мысли о мыслях, мысли о мышлении, об его законах и были, наверное, для него важнейшими…»
«…А Гаусс: выбор между филологией и математикой.
Не возникло ли с Гауссом „второе увлечение“, то, что сегодня называют хобби? Вместо равных по рангу в универсализме взаимопроникающих занятий возникает неравенство увлечений, устанавливается некая иерархия их. Например, на первом месте математика, на втором — языки. Это уже симптом нового времени. О Леонардо нельзя говорить: на первом месте живопись, на втором — математика, и наоборот. Все было на первом месте. Второго места не было, даже когда он утверждал: „Механика — рай математических наук“, на первом была живопись. Второго места не было…»
«Лейбниц был, наверное, родствен Леонардо, именно поэтому Гаусс и укорял его, говоря, что он разбросал „великолепный надел семян по всем полям…“»
«В девятнадцатом веке, когда наука окончательно отделилась от искусства, всем стало ясно, что появилось „два мира“, „две культуры“, „две взаимоисключающие системы“ восприятия действительности. Об этом писал Поль Валери. Олицетворение одной системы (науки) он видел в математике Пуанкаре, олицетворение другой (искусства) — в поэте Верлене. Валери хотелось понять тайну соединения этих систем, и он увидел ее в образе Леонардо.
Но самое интересное, по-моему,
Собственной судьбой, собственным образом, что ли, он опровергал то, что утверждал».
Я невольно улыбнулся, читая последние строки: ведь их можно отнести и к самому Павлинову, опровергающему собственной личностью дорогие ему мысли. Самое любопытное, когда интересно мыслящий человек говорит о тщете мысли, универсальная личность убеждает в отвлеченных суждениях, что универсальность сегодня невозможна.
«Опять думал о необходимых сочетаниях разных склонностей и талантов и сочетаниях, лишенных этой видимой необходимости. Раньше математик был неизбежно философом, а ученый неизбежно инженером. Потом по мере все большего разделения на частные науки и искусства утрачивалась не только эта неизбежность, но и более локальные неизбежности, например сочетание живописец — архитектор.
Читая Поля Валери, думал о возможности иных миров с могущественными умами, охватывающими, подобно Леонардо, науку и искусство, но на ином, более высоком уровне их развития, структурно объединяющими искусство и науку, легко, естественно переводящими науку в искусство и искусство в науку… Но сегодня в непосредственном восприятии мира сочетать науку и искусство неизмеримо труднее, чем в век Леонардо. Попытаюсь объяснить себе самому почему. Можно сопоставить, как это любил Леонардо да Винчи, движение волн в реке или в море с женскими волосами, с их естественной игрой, но сопоставить движение волн-частиц в квантовой физике… с чем его сопоставить?! Ведь эти волны, в отличие от тех, которые наблюдал на берегу Леонардо, не только невидимы, но даже невообразимы. Порой мне кажется, что общая основа науки и искусства, покоящаяся на системе уподоблений (то есть это похоже на то, а то на это), рушится при утрате образности, наглядности сегодняшних объектов науки, то, что непредставимо, не может иметь параллельного образа в искусстве. А может быть, я ошибаюсь?.. Последнее время я ни в чем не уверен…»
«По мере того как Поль Валери писал о Леонардо, а писал он о нем всю жизнь (и мне бы тоже хотелось всю жизнь думать о нем и писать, а почему — объясню себе самому потом), по мере того как Валери о нем размышлял, взаимосвязь науки и искусства делалась все более эфемерной, наверное, потому, что сама наука становилась все менее очевидной, а искусство, утрачивая образность… Эврика! Я оборвал сам себя на полуслове, потому что вдруг понял, что, в сущности, наука и искусство развивались в одном направлении, и путь от физики Ньютона к физике Эйнштейна и Планка, может быть, то же самое, что путь от образов Боттичелли и Тициана к „хаосу“ Пикассо. Все дело в том, чтобы понять сумасшедшие закономерности этого хаоса, и тогда, возможно, будет найден путь к восстановлению единства науки и искусства, и в третьем тысячелетии поднимется фигура нового Леонардо…»
«Личность универсальная — личность несистематическая, что отражается и на тетрадном стиле записей Леонардо да Винчи и Валери, потому и доля дилетантизма, пусть возвышенного до гениальных наитий, по-видимому, неизбежна».
«…А разве я сам не дилетант, конечно, на несопоставимо более низком уровне? Сегодня это понятие почему-то ассоциируется с некомпетентностью и утрачен его первоначальный смысл: дилетант — любитель, любитель наук, любитель искусств. Любитель поиска истины».
«…Загадка Муратова. Она все более меня волнует…»
Рядом с именами широко известных ученых, писателей, художников появилось имя Муратова, загадку которого надо разрешить. Кто он — Муратов?
«И опять хочется вернуться к античной мифологии. Гермес был на редкость разносторонним божеством. Вестник богов, покровитель путников, посредник между землей и царством мертвых, опытный в разных искусствах, в том числе и тайных, доступных только посвященным, он из панциря черепахи создал семиструнную лиру, которую потом отдал Аполлону в обмен на коров, потому что покровителем пастухов Гермес тоже был. Но себя самого он, наверное, называл не музыкантом, не ученым, не пастухом, а богом. Вот и Пифагор был математиком, врачом, музыкантом, моралистом, политиком. А называл себя философом. Кстати, от Пифагора до Канта почти все философы были математиками».
Потом ему опять «хочется вернуться» к Возрождению.
«Бенвенуто Челлини пишет об отце: „По совету Витрувия он, чтобы стать хорошим архитектором, занялся рисованием и музыкой“. Рисованием — это понятно. А вот музыкой — почему? Самый общий и поверхностный ответ — воспоминание об известной мысли Гёте: архитектура — застывшая музыка. Но ведь на самом деле архитектура — это архитектура, а музыка — это музыка. И образ Гёте не больше чем красивая метафора. Между тем не только во времена Бенвенуто Челлини, но и в XX веке многие замечательные архитекторы серьезно занимались музыкой и почти все ее любили. Почему?
Например, Янис Ксенакис — один из талантливейших учеников Ле Корбюзье — архитектор, инженер и… композитор! То есть осуществил в XX веке совет античного архитектора Ветрувия, которому стремился следовать и отец Бенвенуто Челлини в XVI веке. Кстати, этот же самый Янис Ксенакис решил воплотить в жизнь мечту об „идеальном городе“ Леонардо да Винчи.
Наше столетие вообще дало человечеству немало странных людей. Если уж я стал писать об архитекторах, то стоит упомянуть и имя Матиаса Герица. Став доктором философии, он увлекся живописью, потом иностранными языками и историей искусств, потом первобытным искусством, потом стал архитектором. И наконец, построил нечто странное — экспериментальный музей с высокими стенами, куда мог войти каждый человек, для того чтобы эти стены расписывать. Гериц верил, что в любом человеке живет художник, надо лишь вызвать к жизни этот дар. По существу, подумал я сейчас, Матиас Гериц — чисто ренессансная личность. Почему же мне казалось еще недавно, что в XX веке подобные люди невозможны и именно этим и объясняется наша тоска по эпохе Возрождения?»
«…У первобытного человека художественное вырастало из нехудожественного, а у Леонардо — напротив: нехудожественное (то есть его чисто научные штудии) — из художественного?»
И позднейшая запись Павлинова об этом соображении:
«Суждение поверхностное и ошибочное. Истоки Леонардо надо искать именно в особенностях синтетического первобытного мышления. У первобытного человека все формы жизнедеятельности были духовны, как и у Леонардо. Да, да, эврика! Леонардо жил на земле как первый человек. Как самый первый человек…»
А я, читая Павлинова, подумал об еще одной общей у Леонардо с первобытным человеком черте: об отсутствии границ между действительным и фантастическим. Пейзажи, гротескные зарисовки Леонардо фантастичны и в то же время все написаны с натуры. Пейзаж, вырисовывающийся за фигурой Моны Лизы, ирреален, как во сне (может быть, именно поэтому он и показался Бернсону восточным, буддийским), и в то же время это реальный пейзаж Тосканы, родины Леонардо.