Мир среди войны
Шрифт:
Скрыть от нее серьезность положения не удалось; она все чувствовала сама, не придавая этому особого значения; ничто уже не привязывало ее к жизни, и она покорно уступала властному последнему сну. Однако домашние старались уговорить ее выходить на улицу, чтобы подышать свежим воздухом, отвлечься. Но все тщетно; безразличный взгляд ее, ни на чем не задерживаясь, блуждал вокруг, и на все, что говорил ей муж, она отвечала одинаковой улыбкой. Ей становилось все хуже, она уже не вставала, и всем было ясно, что конец ее близок.
Хосефа Игнасия просила мужа, чтобы он читал ей тот старый молитвенник, глядя в который она в первые годы замужества, день за днем, со смиренным упорством, тихо, едва шевеля губами, просила
Но Педро Антонио едва мог читать по-баскски, на своем родномязыке. Она просила его, чтобы он заботился о себе, когда ее не станет; чтобы он молился за нее и за сына, а они там, на небе, будут молиться за него, и чтобы он не спешил встретиться с ними.
– Теперь я для тебя – одна обуза… Делать все равно ничего не могу… А мы тебя подождем, будет еще времени вдосталь… Береги себя, Педро, береги…
Когда пришел священник с причастием, Педро Антонио молился, стоя на коленях у кровати, глядя на ласковое пламя свечей, трепетавшее в полумраке, и с облегчением вслушиваясь в неспешно журчащие слова ora pro nobis. Молитвы убаюкивали больную, как колыбельная, навевающая ребенку освежающий сон. Осторожно приняв губами остию, она встретилась взглядом со спутником своей жизни и почувствовала жалость к нему, остававшемуся в одиночестве. Ласковый взгляд ее излучавших улыбчивую безмятежность глаз остановился на нем – взгляд, в котором глубоко отпечатлелась долгая память прожитых вместе лет.
Потом Педро Антонио закрыл окно; подойдя к жене, заботливо укрыл ее; поцеловав в лоб, чего не делал уже давно, и сказав: «А теперь поспи, отдохни», – отошел в сторону.
Настал черед священника сказать напутственные слова, обращенные к душе умиравшей, слова, которые Педро Антонио слушал с ужасом; к утру, после короткой агонии, больная отошла. Муж постоял, глядя в неподвижные глаза, мирно глядевшие на него уже из иной жизни, потом закрыл их и, завернув мертвое тело в саван, беззвучно расплакался, чувствуя, что душу его охватывает взволнованное смятение, подобно тому как это было во время клятвы короля, чувствуя, что вновь крепнет в нем желание жить, жить, в радостном ожидании того часа, когда он соединится с женой и сыном. Выходя из комнаты, он благоговейно взял со стола старый молитвенник Хосефы Игнасии.
Долго еще мучило его беспокойство из-за того, что рядом нет его Пепиньяси; где-то она сейчас? что с ней? почему она не вышла, как всегда, к обеду? Что же, так и ждать ее теперь? Ему чего-то не хватало, что-то расстроилось в течении его тихой жизни. И всякий раз, как отсутствие жены наводило его на мысль о смерти, слезы наворачивались у него на глаза.
Овдовев и оставшись один в этом мире, Педро Антонио живет спокойно, не ведя счет дням, и каждое утро пробуждается к жизни с легким сердцем. Прошлое освещает его душу мягким, рассеянным светом; умиротворенная память дарит ожиданием жизни вечной. Земную свою жизнь он прожил чисто, и оттого сумерки ее больше похожи на зарю.
Любимая его прогулка – в Бегонью, по ведущей в гору дороге. Он глядит на лежащий у его ног Бильбао, совсем непохожий на тот, каким он был в двадцать шестом году, на извилистую, серебром отливающую на солнце ленту реки, на крыши домов среди зелени. В мягких сумерках, когда ясная голубизна алеющего на западе неба навевает покой и бодрит душу, он гладит на четко вырисовывающиеся на фоне румяных облаков силуэты Монтаньо и Гальдамеса, иногда затянутые дымом фабричных труб, заволакивающим прекрасную панораму. Там, внизу, у подножия этих гор, где начинается небо, спит его сын.
Там спит он, погибший… но за что? За Правое дело! За Правое дело? Но что это такое? «Дело, за которое погиб мой сын», – думает он, смутно чувствуя, что смерть сына сделала в его представлении еще более значительным и святым то дело, за которое сам он сражался в пору своей юности и военной славы. Останется ли хоть что-то живое, человеческое в этом деле, если забыть о пролитой за него крови? Скоморошество дона Хосе Марии? Умствования дядюшки Паскуаля? Осанистая фигура короля? Мученичество рождает веру, а не наоборот.
Зайдя в церковь в Бегонье, он молится Пресвятой Деве; после службы садится в прохладной тени платанов, неподалеку от храма, откуда видно место, где стоял дом, в котором лежал смертельно раненый дон Томас Сумалакарреги, вершины, с которых велись обстрелы Бильбао, а еще дальше – Бандерас, у подножья которого в снежную бурю, под градом пуль он бился в ту далекую печальную ночь на Лучанском мосту. Спускаясь через Кальсадас и проходя мимо кладбища, где лежит его Пепиньяси, он читает «Отче наш» и входит в город там же, где когда-то вошел в него впервые.
Если по дороге ему случается увидеть корову или мотыжащего землю крестьянина, или когда он замечает серебром отливающую зелень кукурузного поля, то вспоминает детство, и ему слышится далекое мычание коров на горных пастбищах и потрескиванье каштанов, жарящихся зимним вечером в очаге. И тогда он думает: не лучше ли было бы ему не покидать родной деревни, в поте лица трудиться на матери-земле и, не ведая истории, каждый день словно заново встречать восходящее солнце.
Воспоминания о недавней войне мешаются в его уме с воспоминаниями о войне Семилетней, его войне; временная перспектива смещается; годы сливаются в неразличимую череду, мало-помалу горести недавних лет стираются из памяти и, словно вершины далеких безмятежно-спокойных гор, встающие из тумана, всплывают в его памяти давние мечты о славе. Но и они в конце концов истаивают бесплотным облаком в том далеком, идеальном мире, откуда словно доносится возвышенная, знакомая душе молчаливая песнь.
Память о сыне делает для него все кругом исполненным безмятежности и покоя, придает силы его смирению. Треволнения, мучившие отца, когда сын был жив, теперь позади; его ничем не замутненный образ надежно хранится в одном из тайников души, и с трепетом вспоминает Педро Антонио, как подходил он когда-то к детской кроватке, чтобы послушать дыхание спящего ребенка, убедиться в том, что он жив. Внутренний, сокровенный мир его души отражается во внешнем мире, мире линий, красок и звуков; и сокровенное, отразившись в смиренной, безгрешной и безразличной природе, умноженным эхом возвращается к нему, неся с собой новый покой и радость, так и существуют эти два взаимоотраженных мира, черпая друг в друге живительные силы. Он живет, погрузившись в реальность истинной жизни, равнодушный ко всему суетному, как бы вне времени, чувствуя, как его сознанием, безмятежным подобно ясному небу, мало-помалу овладевает сладкая мечта о последнем отдохновении, о великом покое вечного мира, о бесконечности, таящейся в ограниченности земного бытия. Он живет в истинном мире, сознательно подчиняясь мерному, дремотному течению обыденных забот, – живет сегодняшним днем, но в то же время покойно, как человек, отрешившийся от всего преходящего, в вечности; он живет сегодняшним днем, но день этот – вечен. И верит, что поток глубинной жизни не прервется и после смерти, когда ночи больше не будет, а только один бесконечный день, и душа его возрадуется вечному свету, нескончаемому сиянию, вкусит истинного покоя, твердого мира, мира незыблемого и истинного, разлитого внутри и вовне, мира, которому не будет конца. Эта вера для него реальна, она делает его жизнь мирной и покойной среди житейских забот, вечной, несмотря на краткость отпущенного века. Теперь он истинно свободен, не той призрачной свободой, которую люди ищут в свободе поступков; теперь свободно все его существо, и свободу эту он обрел в простоте.