Мир тесен
Шрифт:
— Сугробы, Боря, ты не поверишь, были до второго этажа! Улиц не было, а только протоптанные тропинки между горами снега… Я до сих пор не понимаю, как удалось расчистить, разгрести эти горы… Ведь сил ни у кого не было… Боря, какое было счастье, когда лопата шваркнула по тротуару!
Но я о Нине Михайловне… Надо, надо тебе знать… Она тоже расчищала, и ее лопата наткнулась на что-то под снегом. Стала разгребать, это был труп… мальчишка, подросток… всю зиму пролежал в снегу, как в могиле… Нина Михайловна страшно закричала, забилась, мы с Люськой повели ее домой, а у нее ноги отнялись… Конечно, она почти ничего не весила… Уложили Нину Михайловну, я врача к ней привела. А что врач? Полное же истощение, дистрофия крайней степени… да еще это нервное потрясение, ноги не ходят… Боря, не буду больше говорить…
— Дальше, — с трудом выдавил я.
— У тебя такое лицо…
— Говори.
— Две недели она протянула. Я каждый день забегала, ведь я дома не живу… у нас общежитие тут недалеко, на Майорова… А в тот день я на углу наткнулась на девочку, она плакала над упавшей матерью… Боря, я, кажется, тебе писала про это…
Я кивнул. Я стоял, окаменевший, в своей комнате, у этажерки со своими книгами
— Ой, Борька, я прямо не могу! — Света схватила меня за руку и подвела к дивану. — Сядь. И не смей смотреть так… Мы ведь живые. Значит, надо жить. Ну-ка рассказывай теперь ты! Ну?
Я смотрел на ее добрые светло-кофейные глаза, на ввалившиеся щеки, на голубую жилку, просвечивающую сквозь прозрачную, нежную кожу на виске. Вот и прежней вертлявой Светки не стало, у которой одни танцы в голове. Рядом со мной на диване сидела, вся в стеганой вате, девушка с тоненькой талией, перетянутой армейским ремнем. Страшно было смотреть на эту хрупкую талию.
— Ну, Боря! Товарищ краснофлотец!
— Чего ты хочешь, Светка? — Наконец мне удалось проглотить ком, заперший горло.
— Расскажи, как живешь, где служишь? С Ирой переписываешься?
— Нет. Ира вышла замуж в Челябинске.
— Во-от как? Бедный Боречка! Она ж была в тебя влюблена.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Ой, Борька, а в меня тоже влюблен один молодой человек! — Она хохотнула. — Сереже, правда, всего восемь лет. Но какой серьезный! Я его вытащила из горящего дома на Лиговке. Он в детдоме на Глинской, там уже трое моих подопечных. Когда я к ним прихожу, они ревнуют друг дружку ко мне, представляешь?
Света засмеялась, запрокинув голову. Она и раньше запрокидывала голову и поводила плечами, когда смеялась. Это у нее осталось. И зубы у нее были ровненькие, как до войны.
— Зоя отталкивает Ленку, а Сережа отдирает их обеих от меня и — ни на шаг. Такой верный рыцарь — умора!.. — Вдруг она погрустнела. — Хуже всех детям… Боря, я не знаю, как я ту зиму выдержала. Ты просто не представляешь! Ты видел, как падают стены? Они медленно-медленно падают, а под конец все быстрее. Я вся была в штукатурке, в пыли, в копоти. Думала, никогда не отмоюсь. А пожары как тушили? Воды же не было, не работал водопровод. Пожарные топорами рубили, баграми раздирали окна, балки, сбрасывали вниз, а мы, девки слабомощные, закидывали горящие обломки снегом! Снегом тушили, представляешь? Ужас! Но это все можно перенести. А вот когда детей убивают… когда они остаются одни в вымерших квартирах… или в завалах после бомбежек… Боря, это нельзя, нельзя перенести! В одной квартире на Плеханова вымерла семья. Две женщины, молодая и старая. Стали их выносить, и вдруг услышали, как кто-то тоненько, по-щенячьи скулит. А никого вроде нету. Догадались поднять скатерть — она свисала до пола — и увидели мальчика трех-четырех лет. Он сидел под столом. Ему, наверно, там казалось теплее… безопаснее… Ни за что не хотел вылезать… Отчаянно цеплялся за ножку стола… Он не выжил, Боря…
Света умолкла, сложив руки на ватно-стеганых коленях. Я смотрел на эти отдыхающие руки. Они были не девичьи. На загрубевшей коже виднелись темные пятна ожогов. В углах ногтей чернела неистребимая копоть пожаров. Я нагнулся и под изумленным Светкиным взглядом поцеловал эти руки.
Из дневника Марины Галаховой
Ура! Я зачислена! Ужасно боялась последнего экзамена — истории. Но вопросы попались вполне терпимые: отмена крепостного права в России и Пятнадцатый съезд, и я отхватила вожделенное «хорошо». Оно и решило мою судьбу. Я студентка факультета истории и теории искусств ВАХ, то есть Всероссийской академии художеств! Читайте, завидуйте! Я еще стояла у дверей деканата перед вывешенными списками, не могла оторвать глаз от своей фамилии, и тут подошли Ким Пустовойтов и Саша Гликман. Сашу я ненавидела за то, что он не сдавал экзамены, а был зачислен как отличник. Правда, он приходил болеть за нас. Он ростом мелковат, уши оттопырены, и страшно жизнерадостен. Ну вот, подошли, убедились, что Ким, добродушный медведь откуда-то из Заволжья, тоже в списке, и предлагают мне пойти к ним в общежитие отметить «зачисление во студенты». Я, конечно, отказалась. Но тут подошли девчонки, с которыми мы вместе страдали на экзаменах, — сестры Бескровные и Ксана Охоржина, меланхоличная красавица, и Саша к ним прицепился намертво: идемте отмечать. Ну, мы и пошли всей гурьбой. На площади Труда в гастрономе купили две бутылки красного вина, хлеба и плавленых сырков, которые я терпеть не могу. Общежитие у ребят на набережной Красного Флота в бывшем барском особняке. Комната окнами на Неву, просторная, с лепниной на потолке. Компания собралась большая и веселая. Как замечательно, что мы стали студентами! Перед нами пять беззаботных лет, учись, набирайся ума и знаний! Правда, Киму Пустовойтову и еще одному парню, Игорю Шубину, предстоит не учеба, а армия. А Саше Гликману, оказывается, еще нет восемнадцати, он целый год будет учиться с нами. Он от вина еще больше оживился, уши горели огнем. Он кричал, что искусство прекрасно, но еще прекраснее женщина, и если бы женщина не вдохновляла художников, то вообще не было бы никакого искусства. Чушь какая! Я стала спорить, потому что искусство имеет социальные корни, и пол тут ни при чем, а он кричал, что без любви к женщине не было бы Рафаэля. Я сказала, что у Репина в «Иване Грозном, убивающем сына» нет никакой любви. «Есть!» — завопил он и пустился в пылкие, но туманные объяснения, а Ким обозвал его фрейдистом, и Саша ужасно обиделся…
Осталась неделя до начала занятий. Во всех вузах начало 1 сентября, а в ВАХ 1 октября. Все это время я дома, в Ораниенбауме. Мама ходит на работу в Китайский дворец, но чувствует себя неважно. Не представляю, как она будет обходиться без меня, когда начнутся
Как интересно учиться! Профессор Гущин преподает первобытное искусство и «Введение в искусствознание». Я в восторге от него! У Гущина изможденное лицо страстотерпца. Он беспрерывно курит, даже лекции читает с папиросой в руке. Говорят, болен грудной жабой. Очень интересно его рассуждение о том, что искусствовед должен тренировать свой глаз, чтобы научиться видеть произведение искусства «в пространстве и движении». Ссылается на «Трактат о живописи» Леонардо: «Живопись распространяется на все десять обязанностей глаза, а именно: мрак, свет, тело, цвет, фигуру, место, удаленность, близость, движение и покой». 10 обязанностей глаза! Сашка Гликман говорит, что у Леонардо слишком научный подход к живописи, что художнику нужно побольше интуиции, даже наивности. Мы поспорили. Я считаю, что наивность хороша у ребенка, а не у художника. Найти верный образ для отражения действительности — вот что нужно художнику. Прав Чернышевский в своей замечательной диссертации. А Сашка орет, что я сужу примитивно. Ну и пусть примитивно! Зато верно!
Коля Шамрай пишет письма откуда-то с Ханко. Сегодня опять пришло письмо. Опять пишет, что с первого взгляда влюбился в меня. Я не верю в любовь с первого взгляда. Это несерьезно. Коля мне нравится, он веселый, красивый… Но разве дело в красоте? Должно быть родство душ! Вот тогда любовь. Я так считаю. Сашка Гликман некрасив. У него уши, но с ним у меня гораздо больше общего. Конечно, мы спорим, о многом судим по-разному, но зато мне интересно. На днях занимались в Эрмитаже, доцент Шульц показывал нам Праксителя и других греков. Мы с Сашкой заспорили и при переходе из зала в зал отстали от группы. Вдруг Сашка остановился и говорит: «Марина, ты самая красивая девочка в группе». Я засмеялась, говорю: «Не выдумывай, Саша. Ты же будущий искусствовед и должен понимать, где красота. Самая красивая — Ксана Охоржина». — «Нет, ты!» Он же вечно должен спорить. Но мне было приятно. Он предложил встречаться. Но я указала, что мы и так каждый день встречаемся, и побежала догонять группу. А он догнал и говорит: «Я хочу встречаться с тобой не как с групкомсоргом, а как с женщиной». Нахал какой! Я страшно покраснела, даже стало жарко, и говорю: «У тебя одни глупости в голове».
Скоро сессия. Готовимся к зачету по «Введению». Гущин нам раздал репродукции разных произведений живописи и скульптуры и предложил написать контрольную работу-исследование. Мне попался средневековый немецкий многофигурный барельеф на тему Страшного суда. Я очень хотела показать Гущину остроту своего зрения и понаписала… Он на каждой работе сделал резюме. Мне написал: «Есть эстетическое чутье. Излишне прямолинейна классификация грешников. Отмечаю чувство стиля». Я и обрадовалась (чутье и стиль!), и огорчилась (прямолинейность). Гущин особенно выделил Сашину работу: «Глаз искусствоведа». Ну, Сашка бесспорно прирожденный искусствовед. Боюсь экзамена по истории Древней Греции и Рима. Профессор Боргман ужасно строг. Он, со своим стоячим тугим воротничком и черным галстуком, будто из XIX века. Позавчера он, расхаживая, по своему обыкновению, рассказывал о том, как Цезарь принял решение идти на Рим и брать власть. Боргман, всегда бесстрастный и чопорный, вдруг взволновался и выкрикнул, хлопая при каждом слове в ладоши: «Alea jacta est!», то есть «Жребий брошен!», и двинул легионы через Рубикон…». На нас, аудиторию, Боргман внимания не обращает. Читает как бы для собственного удовольствия. Только один раз он остановился возле Надьки и Соньки Бескровных, которые, как всегда, трещали между собой, и сурово отчеканил: «Соблаговолите прекратить!» Но самое страшное — это его фамилия наоборот: «Нам гроб»!