Миры Артура Гордона Пима. Антология
Шрифт:
Действие этих слов было еще ужаснее, чем я предполагал. Оба, Август и Питерс, по-видимому, долго таили ту же самую страшную мысль, которой Паркер лишь первый дал ход, они присоединились к нему в его намерении и настаивали на немедленном его выполнении. Я рассчитывал, что по крайней мере один из двоих, обладая еще присутствием духа, примет мою сторону, восставая против каких-либо попыток привести в исполнение этот ужасный замысел; а при помощи кого-либо одного из них я был бы способен предупредить выполнение этого намерения. Так как я был разочарован в этом ожидании, сделалось безусловно необходимым, чтобы я сам позаботился о своей собственной безопасности, ибо дальнейшее сопротивление с моей стороны, возможно, стало бы рассматриваться матросами, в их теперешнем страшном положении, достаточным извинением, чтобы отказать мне сыграть благоприятную роль в трагедии, которая, как я знал, быстро разыграется.
Я сказал им тогда, что я охотно подчинюсь предложению и лишь прошу часа отсрочки,
Я с крайним отвращением останавливаюсь на последовавшей, затем ужасающей сцене; сцене, которую, со всеми ее мельчайшими подробностями, никакие последующие события не способны были изгладить ни в малейшей степени из моей памяти и мрачные воспоминания о которой будут отравлять каждое будущее мгновение моего существования. Да позволено мне будет так быстро рассказать эту часть моего повествования, как только позволит свойство описываемых событий. Единственный способ этой ужасающей лотереи, в которой каждый имел свой случай и риск, это вынимать жребий. Данной задаче должны были отвечать небольшие лучинки, и было условлено, что буду их держать я. Я удалился в один конец корпуса корабля, между тем как бедные мои сотоварищи безмолвно заняли свои места в другом конце, повернув ко мне спины. Самая горькая тревога, испытанная мною в какое-либо время этой страшной драмы, овладела мной, когда я был занят приведением в порядок жребиев. Мало есть таких состояний, попавши в которые человек не будет чувствовать глубокого интереса к сохранению своего существования; интереса, который с минуты на минуту усиливается вместе с хрупкостью связи, каковою это существование может быть поддержано. Но теперь безмолвный, определенный и мрачный характер того дела, которым я был занят (столь непохожего на тревожные опасности бури или на постепенное приближение ужасов голода), позволял мне размышлять о малой возможности для меня ускользнуть от самой ужасающей из смертей – от смерти для самой ужасающей из целей, – и каждая частица той энергии, которая так долго меня поддерживала как бы на поверхности бурных вод, улетела, как пух под ветром, оставляя меня беспомощной жертвой самого низкого и самого жалкого страха. Я не мог сначала даже собрать настолько силы, чтобы отломить и приспособить несколько лучинок, пальцы мои безусловно отказывались от исполнения этой обязанности, а колени с силой сталкивались одно о другое. Ум мой быстро пробежал тысячу нелепых проектов, с помощью которых я мог бы уклониться от необходимости сделаться участником в этом чудовищном замысле. Я думал о том, что мне нужно броситься на колени перед моими сотоварищами и умолять их позволить мне ускользнуть от этой необходимости; я хотел внезапно ринуться на них и, убивши одного из них, сделать вынимание жребия бесполезным – словом, я думал о чем угодно, лишь не о том, чтобы сделать вот это, что у меня было на очереди. Наконец, после того как я провел много времени в этом тупоумном колебании, я был возвращен к здравомыслию голосом Паркера, понуждавшего меня вывести их тотчас из страшной тревоги, которую они претерпевали. Но даже и тогда я не мог заставить себя тотчас же подобрать лучинки, а стал думать о всякого рода ухищрениях, с помощью которых я мог бы сплутовать и заставить кого-нибудь их моих товарищей по мучению вытянуть короткую лучинку, ибо было условленно, что, кто вытянет из моей руки самую короткую лучинку, число которых было четыре, тот должен умереть для спасения остальных. Прежде чем кто-нибудь осудит меня за это видимое бессердечие, пусть поставит себя в положение, совершенно подобное моему.
Наконец отсрочка сделалась невозможной, и, с сердцем, почти вырывавшимся из груди, я приблизился к передней части корабля, где ждали меня мои товарищи. Я протянул руку с лучинками, и Питерс тотчас вытянул одну. Он был свободен – его лучинка, по крайней мере, не была самой короткой; и теперь было еще новое данное против моего спасения. Я собрался с силами и протянул жребий Августу. Он тоже вытянул тотчас же, и он тоже был свободен; и теперь я должен был или жить, или умереть, данные были как раз равны. В это мгновение вся свирепость тигра кипела у меня в груди, и я чувствовал к моему бедному ближнему, к Паркеру, величайшую, самую дьявольскую ненависть. Но это ощущение не было длительным; и наконец, с судорожным трепетом и закрыв глаза, я протянул к нему две оставшиеся лучинки. Прошло целых пять минут, прежде нежели он смог решиться вытянуть жребий; и все время, пока длилось сердце разрывающее промедление, я ни разу не открыл глаза. Вот, наконец, один из двух жребиев был быстро вытянут из моей руки. Приговор свершился, но я еще не знал, был ли он за меня или против меня. Никто не говорил ни слова, и все же я еще не смел посмотреть на лучинку, которую держал в руке. Питерс наконец взял меня за руку, и я принудил себя поднять голову и взглянуть, и тотчас же увидал по лицу Паркера, что я был спасен и что это ему было суждено пострадать. Раскрыв рот и задыхаясь, я без чувств упал на палубу.
Я очнулся от моего обморока вовремя, чтобы увидеть свершение трагедии, закончившейся смертью того, кто сам был главным ее орудием. Он не оказал никакого сопротивления и, заколотый в спину Питерсом, мгновенно пал мертвым. Я не буду останавливаться на страшном пиршестве, которое за этим последовало. Можно вообразить подобное, но слова не имеют власти напечатлеть в уме изысканный ужас такой действительности. Да будет достаточно сказать, что, укротив до некоторой степени снедавшую нас бешеную жажду кровью жертвы и, по общему согласию, бросив в море отрубленные руки, ноги и голову вместе с вырезанными внутренностями, мы пожрали остаток тела по кускам в продолжение четырех навеки памятных дней семнадцатого, восемнадцатого, девятнадцатого и двадцатого числа сего месяца.
Девятнадцатого набежал ливень, который длился пятнадцать или двадцать минут, и мы ухитрились собрать несколько воды с помощью простыни, выловленной нами из каюты нашей драгой как раз после бури. Все, что мы собрали, не превышало полгаллона; но даже этот скудный запас придал нам сравнительно много силы и надежды.
Двадцать первого мы снова были доведены до последней крайности. Погода продолжала быть теплой и приятной, время от времени возникали туманы и дул легкий ветерок, по большей части с севера к западу.
Двадцать второго, когда мы сидели, тесно прижавшись друг к другу и мрачно размышляя о нашем жалостном положении, в моем мозгу внезапно блеснула мысль, которая вдохнула в меня яркий луч надежды. Я вспомнил, что, когда фок-мачта была срублена, Питерс, находившийся в наветренной стороне у грот-русленей, передал мне в руки один из топоров, прося меня положить его, если возможно, в надежное место, и что за несколько минут до того, как последним сильным ударом моря опрокинуло и залило бриг, я отнес этот топор в бак и положил его на одну из коек бакборта. Я думал, что, если мы достанем этот топор, нам будет возможно прорубить дек над кладовой и таким образом снабдить себя провизией.
Когда я сообщил об этом плане моим товарищам, они издали слабый вскрик радости, и мы все двинулись к баку. Трудность спуститься здесь была более велика, чем пройти в каюту, ибо отверстие было гораздо меньше; нужно припомнить, что весь сруб над люком возле капитанской каюты был стащен прочь, между тем как проход к баку, который был простым люком около трех квадратных футов, остался нетронутым. Я не поколебался, однако, сделать попытку спуститься; и с канатом, обвязанным вкруг моего тела, как и прежде, я смело нырнул туда ногами вперед, поспешно направился к койке и, при первой же попытке, принес наверх топор. Он был приветствуем величайшим исступлением радости и торжества, и та легкость, с которой он нам достался, была сочтена за предзнаменование нашего окончательного спасения.
Мы начали теперь прорубать дек со всей энергией вновь воспламенившейся надежды. Питерс и я, мы брались за топор по очереди, ибо раненая рука Августа не позволяла ему сколько-нибудь помогать нам. Так как мы были еще столь слабы, что с трудом могли стоять не держась и, следовательно, могли работать только минуту или две не отдыхая, скоро сделалось очевидным, что потребуется много долгих часов, дабы закончить нашу работу – то есть прорубить отверстие, достаточное, чтобы дать свободный проход к кладовой. Это соображение, однако, не лишило нас мужества, и, после того как мы работали всю ночь при свете луны, нам удалось осуществить наше намерение с наступлением дня, двадцать третьего числа.
Питерс вызвался сойти вниз и, сделав все приготовления, как и раньше, спустился и вскоре вернулся с небольшой банкой, которая к нашей великой радости оказалась наполненной оливками. Разделив их между собой и пожрав все с величайшей жадностью, мы еще раз спустили Питерса вниз. На этот раз ему удалось превзойти наши величайшие надежды, ибо он тотчас вернулся с большим окороком ветчины и бутылкой мадеры. Этой последней каждый из нас хлебнул по малому глотку, ибо мы знали по опыту опасные последствия того, что будет, если позволить себе много. Окорок, кроме каких-нибудь двух фунтов около кости, был несъедобен, ибо совершенно был испорчен соленой водою.
Пригодная часть была разделена между нами. Питерс и Август, не способные сдержать свой голод, в тот же миг проглотили свою долю, я же был осторожнее и съел лишь маленький кусок моей доли, боясь жажды, которая, я знал, последует. Затем мы отдыхали некоторое время от нашей работы, которая была нестерпимо трудной.
Около полудня, чувствуя себя немного окрепшими и освеженными, мы еще раз возобновили нашу попытку доставать провизию, Питерс и я попеременно спускались вниз более или менее успешно, и так до заката солнца. В продолжение этого промежутка времени мы имели счастье принести всего-навсего четыре маленькие банки оливок, другой окорок, большую бутыль, содержащую около трех галлонов чудесной мадеры, и, что доставило нам еще более удовольствия, небольшую черепаху из породы галапаго – несколько таких черепах было взято на борт капитаном Барнардом, когда «Грампус» выходил из гавани, со шхуны «Мэри Пигтс», которая как раз возвращалась с ловли тюленей в Тихом океане.