Мистер Аркадин
Шрифт:
— Его строили без всякого цементного раствора, и вот он стоит уже две тысячи лет, — говорила Райна.
Порою она делалась серьезной, как школьница, отвечающая урок.
— Я люблю все это. Это равновесие. Ведь акведук держится за счет самого себя, за счет собственного веса, за счет своей силы… Я люблю…
Это слово она повторяла часто, но без нежности, а с какой-то страстной силой. А я любил слушать, как она произносит: я люблю.
Шли дни, медленные и тягучие, словно оливковое масло, дни, полные криков и песен, смеха и запахов: запаха яблочного
Хотя Райна была сильной, хорошо сложенной и бесстрашной, временами она хватала меня за руку, когда мы карабкались в гору, или бросалась ко мне в объятия с дерева или со стены. С ее стороны это не было ни кокетством, ни флиртом. Я еще никогда так долго не оставался с женщиной, с которой у меня ничего не было. Я сделался на удивление робок.
Однажды я заговорил о готовящемся в замке бале. Мне казалось, что такое важное событие требует лихорадочных действий, но ничего такого не было заметно, и Райну как будто в одинаковой степени не заботили ни гости, ни собственный туалет.
— Это будет маскарад, так ведь, — допытывался я как бы между прочим, — можно, например, надеть домино?..
Она взглянула на меня, и брови ее взметнулись вверх, как две змейки.
— Ты… собираешься туда идти?
Мы лакомились пирожками, которые купили у старика, торговавшего сладостями на площади. Губы Райны были в сахарной пудре.
— Конечно. А ты что, против?
Лицо ее стало чужим, почти враждебным.
— Я не рассылаю приглашений.
У меня опять, уже не в первый раз, возникло ощущение, будто я иду по проволоке над бездной. Означали ли ее слова, что она запрещает мне идти на бал? Зря я завел об этом речь.
— И вряд ли ты его получишь.
Может, она что-нибудь затевала? Старалась перехитрить по части бдительности отцовскую свиту? Ставила между нами барьер, готовя себе отходный маневр?
Кроваво-красное солнце окрасило белые стены замка в розовый цвет. На востоке небо, видневшееся сквозь изящно вырезанную арку акведука, стало нежно-перламутровым. Райне было пора уходить.
— Красавица должна вернуться в замок до захода солнца. Так гласит сказка. А то чудовище съест ее. Странно, однако, что Красавица ищет убежище в замке Людоеда.
Райна была явно не в духе. Она швырнула наземь остаток пирожка и раздавила его каблуком сандалии.
— Я должна попросить тебя, — резко сказала она, — не говорить со мной в таком тоне. Сентиментальность тебе не идет, да и мне тоже.
С каким пренебрежительным превосходством это было сказано, так разговаривал со мной Тадеуш. Моя мать говорила обо мне: «Слишком мягок, чтобы быть хорошим, слишком мягок, чтобы быть дурным». Мягкий, как тот пирог, что она бросила и раздавила ногой. Райне по душе бешеная скорость, испанская суровость ее отца.
Наступил вечер, Райна ушла домой, и горы сразу превратились в огромные кучи пепла.
В пятницу меня разбудил гомон погромче, чем в базарный день. Весь Сан-Тирсо высыпал на улицы.
Дети несли корзины розмарина, который рассыпали по мостовой, очищенной ради такого случая от овощной шелухи и ослиного навоза. Повсюду воздвигались крошечные алтари, украшенные бумажными цветами, свечками и белыми полотенцами. Из некоторых домов вытащили даже зеркала. Тусклые, с обсыпавшейся амальгамой, они вместо привычных темных, замусоренных комнат отражали веселый беспорядок, царивший на улицах, а порой ловили и отбрасывали в толпу слепящий солнечный луч.
Я бесцельно слонялся среди этой бестолковой суеты. Вряд ли мне удастся встретить здесь Райну. Вчера она сообщила, что яхта ее отца уже пришвартовалась в Ситжесе и первые гости прибыли в замок. Но все-таки обещала прийти посмотреть на сегодняшнюю процессию.
День, который для трудового люда Сан-Тирсо был столь кратким, мне казался нескончаемым. Наконец сгустилась тьма и зажглись свечи. Их пламя трепетало в темной синеве ночи, как желтые крылья бабочек. С темнотой пришла тишина, и улицы разом опустели. Я вдруг оказался один, наедине с фигурками святых и мучеников, и вздрогнул, при свете свечей встретившись глазами с собственным отражением в зеркале. К свежему аромату зеленых веток и тонкому — вянущего розмарина примешивался тяжелый запах от масляных ламп, горевших перед распятиями, и этот чад живо напомнил мне другую ночь, в неапольском порту, — ночь, когда умер Бракко.
Я взглянул на замок, одиноко высившийся на скале; окна его были ярко освещены, а белые стены матово светились во мгле.
Наконец зазвонили колокола, и народ снова хлынул на улицы. В несколько секунд они заполнились людьми. На дороге, ведущей к замку, показались огоньки приближающихся автомобилей. Но им было уже не проехать сквозь толпу, собравшуюся встречать процессию, направлявшуюся сперва к центру, а потом к часовне, построенной на том месте, где умер отшельник.
Колокола звонили не переставая. Кающиеся растеклись на две колонны, их лица и фигуры нельзя было узнать под грубыми плащами с остроконечными капюшонами. Каждый из них держал перед собой смоляной факел, и, чинно шествуя, они пели.
Мне с трудом удалось пробиться в праздничной толпе, то обходя ее боковыми проулками, то карабкаясь через завалы какой-то рухляди, пока я не вышел к кладбищу, где и надеялся встретить Райну. В деревне было полно людей, явившихся со всей округи, не говоря уже о туристах. Были тут наверняка и гости Аркадина. Отчего я вдруг почувствовал тревогу? Из-за того лишь, что не увидел Райну? А может, на меня угнетающе действовали похоронные песнопения, монашеские одеяния, горящие огни факелов? Или же запах масла и воспоминания, которые он пробудил?