Мистификации Софи Зильбер
Шрифт:
В чем смысл всего? В обновлении? Открывать новое — да, но изобретать самим? Составлять из элементов уже существующего во все новых комбинациях.
Ну, а удовлетворение, которое ощущаешь, хорошо сыграв роль? Радость выражения. Способность, оставаясь единственной, неповторимой и верной себе, быть еще кем-то другим. Не состоит ли творчество именно в соединении того и другого? А утешительное сознание, что можешь снова вернуться к самой себе? Но в какой мере? Что остается от нашего «я», когда мы изменяемся? Таинство метаморфозы. Что остается неизменным, когда гусеница превращается в куколку? Всегда ли все изначально заложено в клетке? Существует ли свободная воля — свободнее той, что
А смерть кто-нибудь принимает в расчет?
Вот так вопрос. Претерпеть метаморфозу, превращение, но не умереть. Жить, переходя из одного состояния в другое, с бесконечно растяжимым сознанием. И, воздавая должное своему искусству, захватить его с собой даже в другое агрегатное состояние.
Искусство как образ жизни. Не продукт творчества, а состояние. Состояние, усиленное особой настроенностью. Настроенность, усиленная движением. Движение, усиленное особым сосредоточением. И при ином исчислении времени. Итак, разве все не упирается в вопрос Времени?
Несколько минут Софи сидела с закрытыми глазами, а когда она их открыла, ей представилась почти та же картина, что и прежде, с той только разницей, что фон Вассерталь перешел за другой стол и сидел теперь напротив нее, между Амариллис Лугоцвет и прекрасной персиянкой, а перехватив ее взгляд, приветливо ей кивнул.
У Софи было такое ощущение, что едва она закрыла глаза, как тяжесть вопросов, блуждавших по залу, оглушила ее. Она взглянула на часы, уже перевалило за полночь, и она почла за благо поскорее встать и как можно незаметней удалиться к себе в комнату.
В зале как будто прибавилось народу. Софи заметила лица, которых не могла припомнить. И не все присутствующие теперь были в местных костюмах. Юные девушки в просто сшитых зеленых платьях сидели небольшими группами в глубине зала, откуда с любопытством прислушивались к разговорам. А господина Драконита окружили какие-то низкорослые человечки в одежде рудокопов, с рюмками в руках, они о нем-то спорили. У Софи слишком устали глаза, чтобы чему-либо удивляться, а потому она не обратила внимания ни на причудливых лесных обитателей, ни на прозрачные горные созданья, пытавшиеся любопытными глазами рассмотреть и выяснить как можно больше из происходящего в зале.
Софи и на этот раз не вполне отдавала себе отчет, как очутилась в постели, хотя голова у нее была более ясная, чем тогда, и признаков похмелья не замечалось. Она спала, убаюканная шепотом и шелестом, и словно плыла в лодке. Среди многообразных снов, скользивших мимо нее, как виды речных берегов, мелькнул однажды и Филипп, — он махал ей, глядя печальным взором, но ничего не сказал.
Филипп и Клеменс, подумалось ей. Поняли бы они друг друга или нет? И пока она, еще лежа в постели, рассеянно жевала свежую утреннюю булочку, на нее надвинулось и это воспоминание, оно причиняло боль, но было всего лишь воспоминанием, а значит, все это случилось, как случилось, и ничего больше изменить нельзя.
Филипп был у нее первым любовником, оказавшимся моложе ее. Не намного, но два-три года разницы между ними все-таки были.
Их связь началась в то время, когда вошло в моду устраивать дискуссии после спектакля. Ей довелось играть в нескольких пьесах с недвусмысленной социальной тенденцией, вызвавших споры. Труппа, в которой она тогда состояла, ставила серьезные пьесы и выступала преимущественно в университетских городах. И так уж повелось, что актеры после спектакля тоже подсаживались к желающим подискутировать, собиравшимся небольшим кружком, и сидели — иной раз до поздней ночи.
В этих зачастую совсем молодых сравнительно с нею людях Софи особенно поражала
Ей самой до того времени не приходило в голову, что ее собственная материальная и духовная ситуация обусловлена определенной системой, она была далека от того, чтобы возлагать ответственность за те или иные события своей жизни на какие-либо обстоятельства, кроме сугубо личных. Теперь же у нее, как сама она шутя говорила, словно открылись глаза, и ее почти детская любознательность, ее наивная вера в увлекательные модели мира вызвали симпатию к ней даже у самых молодых, — для них не было большего удовольствия, чем просвещать ее, называть ей книги и статьи, которых она все равно не читала, ибо чаще всего довольствовалась тем, что ее жизненный опыт находил себе подтверждение у других и был сочтен ими достаточно показательным.
Какое-то время она позволяла выставлять себя напоказ как человека, чья молодость была загублена, испоганена обществом, из которого она вышла, но вскоре устыдилась и вернулась к прежнему своему убеждению, что ее судьбу направляли все же ее собственные дух и тело, если ее вообще можно было направлять. И что она по собственной воле отважилась на некоторые поступки, с которыми обществу потом пришлось примириться.
Когда она впервые услышала выступление Филиппа, то сочла его фанатиком, и его аргументы отнюдь не показались ей убедительными. И тем не менее, чем дольше она его слушала, тем больше удавалось ему перетянуть ее на свою сторону. Темные волосы спускались у него до плеч, он носил серые брюки и серый пуловер, а единственной данью тогдашней моде на всевозможные украшения был браслет из конского волоса, которым он иногда поигрывал. Вид у него был скромный и сдержанный, ничего броского. От окружавших его молодых людей Филиппа отличал только неизменно грустный взгляд, причем иногда возникало ощущение, будто грусть эта напускная, скрывающая под собой иные чувства.
В его выступлениях, казалось, была своя система. Он долго сидел молча, курил и слушал, до тех пор, пока присутствующие не начинали приходить к согласию, нередко лишь под воздействием усталости и скуки, или пока не вырабатывалось какое-нибудь суждение, которое оставалось только подкрепить, но в целом оно уже не вызывало сомнений.
Именно в этот момент на Филиппа словно падала искра гаснущего огня, и он вдруг задавал какой-нибудь вопрос. Вопрос по видимости безобидный, и тот, кому он был адресован, не чувствовал подвоха, отвечал неохотно и вяло, словно это был отголосок формально уже законченной дискуссии, не заслуживающий внимания, и удостоить ответа его следовало разве что из чистой вежливости. За первым вопросом следовал второй, чуть более колючий, — но тоже еще почти не предвещающий той битвы, которая сейчас разгорится. Третий вопрос бывал обычно последним — Филиппу удавалось наконец не только задеть, но и огорошить всех.
Филипп не всегда занимал одну и ту же позицию, — Софи поняла это много позже. Одни считали его анархистом крайне левым, другие — либералом или даже религиозным человеком. Но силой убеждения он обладал всегда. И наверное, мог бы играть ведущую роль, если бы решился отдать предпочтение какой-либо одной из этих «идейных цепочек». Если бы в последний миг, как раз тогда, когда он успел уже убедить всех присутствующих в обоснованности или даже верности своих утверждении и всех взбудоражил до такой степени, что они готовы были его одного слушать, ему одному верить, — если бы именно в этот миг он вдруг не ставил под сомнение и себя самого, и точку зрения, какую только что защищал.