Мистификации Софи Зильбер
Шрифт:
В результате директор отказался от мысли выгнать Филиппа, что намеревался сделать раньше. Когда-нибудь все это само собой кончится, оправдывался он перед остальными. — а пока Филипп так интересно ведет дискуссии, он приносит их труппе несомненную пользу. А один из актеров сказал: надо глядеть в оба, чтобы Софи не погибла, когда в один прекрасный день этой любви разом не станет.
— Филипп, — прошептала Софи и попыталась представить себе, что было бы, если бы Филипп однажды — например, сейчас, в эту минуту, — предстал перед ней.
Ее охватила истома при воспоминании о том, как алчно домогался он ее ласк, как был ненасытен в любви. Ни с одним другим мужчиной не было у нее такого
Волей обстоятельств он в корне переменился. И когда ей случалось увидеть в газете его фотографию и прочитать, на какую очередную ступень своей карьеры он только что взошел, трудно было в лице этого сегодняшнего Филиппа узнать черты тогдашнего, и, пожалуй, одно только любопытство, а не ожившее влечение побуждало ее подумывать о том, чтобы как-нибудь пойти к нему и снова привлечь в свои объятия. Тогда бы она узнала, что произошло с его телом, которое когда-то в течение целого года безраздельно принадлежало ей, — изменилось ли и оно тоже.
Признаки готовящейся перемены проявились еще в то время, когда Филипп стал понемногу приходить в себя. Софи замечала, как, доведя себя до высшей точки отчаяния, он начинал уставать и свои запальчивые рассуждении остужал формулировками типа: от истории ждать справедливости не приходится. Все дело в том, чтобы каждый раз как можно лучше использовать то, что есть. Не обременять себя виной преднамеренно, но и не задаваться вопросом при каждом, даже незначительном деянии, не пострадает ли от него кто-нибудь другой. Ибо слишком многое говорит в пользу деяния. Если собаки брешут, пусть их брешут, но пусть никто не смеет больше к нему лезть с идеей исторического возмездия, потому что если уж возмездие, то оно должно настичь либо всех, либо никого.
Только много позже Софи узнала, почему, именно эти вопросы были так важны для Филиппа. Он выяснил, что его отец был национал-социалистом. Потрясение, которое причинило ему кажущееся противоречие между поведением отца в частной жизни и в политике, не только погнало его прочь из дома, но и заставило усомниться и почти отчаяться во всем. Однако к тому моменту, когда он все-таки усмотрел возможность применить свой жизненный опыт, приспособить его к определенной системе ценностей, а безграничное восхищение, которое прежде испытывал перед отцом, заменить сдержанной терпимостью, не предъявляя больше никаких обвинений, но ничего не забыв, в нем стали вырисовываться отцовские черты; он осознал заложенную в нем деловитость, побуждавшую его чего-то в жизни добиться.
Его расставание с Софи совершалось исподволь, долго. Оно возвестило о себе вначале, казалось бы незначительными словами и жестами, смысл которых Софи, как это ни странно, схватывала очень быстро и очень верно. И, надо сказать, она даже чувствовала облегчение. С одной стороны, время сожительства с Филиппом так измотало ее, что она жаждала покоя. С другой, ее чувство к нему было настолько сильным, что она боялась пустоты, которая образуется с его уходом.
Теперь, когда она оглядывалась назад, эти их последние месяцы представлялись ей самыми прекрасными. То была спокойная страсть, страсть на исходе, которой она, в отличие от Филиппа, опять всецело устремленного в будущее, наслаждалась
Хотя расставание было неизбежным и Софи ничего не предпринимала, чтобы его избежать, она вместе с тем ничем не облегчала его Филиппу. Так она еще больше утверждала его в новообретенной самостоятельности, создавая у него ощущение, будто все решает он один, и он один несет ответственность. Равнодушно смотрела она, как он извивался и мучился, и единственной наградой ему за все эти издержки был ее веселый смех, когда он наконец объявил, что просит дать ему свободу. А ночью, когда они возвращались из ресторана, где торжественно отметили свое расставание, Филипп тоже был в силах смеяться. Он пообещал Софи время от времени ей писать, а если она с театром приедет в тот город, где он живет, то и навестить.
Действительно, она получила от него потом три письма, три длинных, многостраничных письма, но никакого отношения к их любви они уже не имели. Софи еще надо было справиться со своей плотью, отучить ее от той почти непосильной роли, которую она исполняла целый год.
Софи поставила на тумбочку поднос с посудой после завтрака и, зевая, подошла к окну. Она отдернула занавеску и посмотрела вниз, в пустой сад, и решила покамест не выходить.
И вот чужан опять охватило странное беспокойство, преисполнившее сердца долговечных существ холодом ужасных предчувствий. Обладая значительно более прочной памятью, чем чужане, они растерянно, с ужасом глядели на ближайшее будущее и со все большим ожесточением наблюдали перемены, происходившие с чужанами. Те менялись, менялись неуклонно и быстро, если и не с часу на час, то из месяца в месяц, из недели в неделю. Словно некие злые чары, подвластные им одним, разбудили дремавшее в них зло и пустили его гулять по свету, как заразную болезнь, которую многие обманчиво принимали за исцеление.
Амариллис Лугоцвет и Альпинокс все реже предавались веселью в обществе себе подобных. Альпинокс, привязавшийся к местным жителям за много веков общения с ними, был особенно озадачен и огорчен развитием событий, которое он предвидел своим вещим взглядом, и, быть может, именно потому, одевшись в обычный костюм горца, старался теперь почаще бывать среди чужан.
Нередко случалось, что Альпинокс неожиданно подкатывал к дому Амариллис Лугоцвет в своей коляске, запряженной серной, и приглашал ее прокатиться, и они делали на пути остановки, заходя в лесные или горные кабачки, где, не привлекая к себе внимания, как усталые туристы, чем-нибудь подкреплялись, а иногда и участвовали в беседах, словно у них не было другой возможности узнать об изменившемся умонастроении чужан. Но они и без того знали, что это умонастроение выльется на сей раз не в отдельные стычки, в иные времена и в иных местах случавшиеся даже среди им подобных, а во всеобщую войну, это самое чужемерзкое из всех изобретений чужан.
Казалось, сами чужане еще не знают, но их поведение становилось все более задиристым и нестерпимым, хотя пока еще не все держали себя одинаково вызывающе. Но Амарилис Лугоцвет и Альпиноксу довольно было и менее явных признаков, что бы укрепить их в тех ужасающих предчувствиях, которые все более тяжко угнетали их души. И потому каждая из прогулок, приводившая их в общество чужан, была одновременно прощанием с краем, да и со всей страной, которую они твердо решил покинуть.
— Нет сил опять беспомощно на это глядеть… — говорил Альпинокс, когда они обсуждали свой предстоящий отъезд.