Мистификация (сборник)
Шрифт:
Профессий переменил — не счесть.
Предпоследняя — самая любимая. Ласковый конюх.
На приличном конном заводе имеются конюхи трех родов: громила, никакой и ласковый. Лошади памятливы. Громила — укрощает и уходит. И маячит неподалеку, как символ безраздельного господства двуногих. Никакой — он никакой и есть, мало ли колготни при стойлах. А ласковый конюх на этом фоне дает животному высший шлиф. Вот я его и давал.
Говорят, у меня это получалось.
Не почел бы себя блаженненьким всепростителем с автоподавленным вкусом ко злу. По-моему, дело обстоит как раз наоборот: с большим
Возможно, мой питомец соглашается на общение со мной именно из-за отсутствия перекрещивающихся житейских интересов. Кони высших статей — себялюбцы и гордецы. Вся их жизнь — непрерывное ревнивое состязание с себе подобными, а миг счастья — круг почета — так краток. С неподобным себе нечего делить, поэтому общение со мной — для коня глубокий отдых. Ценить его кони научаются в одночасье.
Видимо, я тоже себялюбец и гордец. По крайней мере, настолько, чтобы принять межвидовое общение как целительную передышку. Мне и коню, нам друг с другом хорошо, учение легко переходит у нас в бескорыстную игру, и…
И наверное, займись я вместо этих подпольных откровений описаниями того, как дрессировал лошадей, я сочинил бы нехудую книгу. Во всяком случае, более разумную, полезную и долговечную, чем та, которой занят. И тоже тайную. А что? С барышников станется. Засекретят.
Вряд ли я учил коней тому, что им нужно. Само собой, они отвечали мне тем же. Я стал слишком просто смотреть на людей. То, что прежде я принимал за причины людских поступков, стало представляться мне всего лишь следствиями очень простых состояний внутреннего довольства или недовольства внешними обстоятельствами. Невелика ересь, но заблуждение опасное.
Но ничего не могу с собой поделать. Я зачарован моими прелестными скотами и непроизвольно соизмеряю круг коней и круг людей. А моего дорогого Мазеппа представляю себе не иначе как в образе битюга крепкой конституции. Но с некоторой рыхлиночкой, заметной, правда, лишь очень опытному эксперту. Спорная рыхлиночка. Есть за что попрепираться при бонитировке, если таковая мингеру когда-нибудь предстоит.
А помянутый мингер долго-долго не давал о себе знать.
Впрочем, возьмись я сдуру составлять реестр персон, не дающих мне о себе знать, мингера я в него не включал бы, поскольку начисто о нем забыл. Он напомнил о себе сам.
Произошло это года три тому назад. Может быть, четыре. Не тот у меня образ жизни, чтобы точно помнить даты.
Два года возился я с Апострофом. Великолепный был конь. Наш, с небольшой добавкой кабардинской крови. Была мысль повести от него новую линию. Стоило на него взглянуть — эта мысль сама приходила в голову всякому, кто
И вдруг его продают. Худой год, там платеж, тут платеж, завод буквально подсекло, а за Апострофа какие-то персы разом кладут на бочку умопомрачительную сумму. И наш опекунский совет сдался.
Я на стенку лез. Меня трясло.
Буквально накануне отправки Апострофа до меня добрался поверенный этих персов и предложил контракт. Если я поеду с Апострофом и стану опекать там его, и только его, мне положат очень даже приличный оклад. Это меня взорвало. Мало того, что эти халифы, наглотавшись деньги, пускают по любому поводу золотые пузыри, у них еще хватает наглости нанимать нас в лакеи! Я отказался. Врачи не рекомендуют мне менять климат, вежливо объяснил я.
Апострофа увезли, а я наладился в отпуск. В тихую обитель для таких, как я, отставничков.
Давно я не купался в море. Приехал — и сразу в воду. Всласть навозился в воде, выбрался на берег, упал в шезлонг, закрыл глаза и вострепетал, чуя, как прошивают мою некондиционную плоть солнечные лучи. Краем уха услышал, как кто-то подходит. И раздается:
— Приветик, светик.
Я разлепил веки и узрел веснушчатое вздутое брюхо, обросшее густым рыжим волосом. Над брюхом высилась жирная грудь в тех же рыжих зарослях. Только дремучий хам способен выставлять на всеобщее обозрение такую безобразно раскормленную тушу. Я поднял взгляд выше и увидел огромную харю, расплывшуюся в приязненной улыбке. Харю, никого мне не напоминавшую.
— Не узнаешь, — огорчилась харя. — Я пыхчу, я на их сторону монету кулями валю, а они прохлаждаются и не изволят помнить. Эх ты! Небось я твое имечко день-ночь шепчу. Не икалось? Вижу — не икалось. Нехорошо. Где ты сыщешь на свете еще одного такого порядочного человека, как я? Ведь мы с тобой договорились на честное слово, без никакой бумажки, я тоже мог бы забыть. Мало что не забыл — ищу товарища по всему свету, себя не жалею, от дела отрываю. Нахожу — а тот смотрит, глазами лупает: извиняйте, мы с вами незнакомы. Нехорошо. Ну, припомнил?
— Извините, не припоминаю, — сказал я, хотя припомнил.
Но так не хотелось припоминать!
Покончено с этим, давно покончено. Нечего подсовывать под меня фитили из прошлого! Прошлого нет.
— А ты припомни. Алюминий, знак вопроса, тире, плюмбум, знак вопроса. Славная была шкода! Я на этой шкоде до сих пор держусь. И ты держишься. Ведь ты в доле! Ну!
— Мазепп, — неохотно выговорил я.
— Ну. Только для ближайших друзей, которых у меня не осталось. Только ты. Только для тебя я по-старому Мазепп. — Он даже всхлипнул.
— Ты как здесь оказался?
— Ха! Ты забыл, что такое Мазепп. Во у меня рука!
У меня перед носом закачался жуткий конопатый кулачище все в той же рыжей шерсти.
— А в ней «Марс-Эрликон». Когда такая рука и в ней «Марс-Эрликон», разве есть место, куда Мазепп не войдет в свой полный размер? Гляди!
В кулаке неведомо откуда оказалась бутылка. Кулак напрягся — бутылка хрустнула.
— Во! Видал?
Старый школярский фокус. Между бутылкой и ладонью закладывается камушек острым ребром к стеклу.