Mittelreich
Шрифт:
– Проклятые монашки!
Слова исходят из глубины души, не произвольно и не машинально, не потому что чувства нахлынули. Возглас имеет под собой твердую почву, прошел сквозь грунтовые воды, он из старых времен – «Проклятые монашки!», – внутри бурлит.
Это не просто ругательство. Виктор отрекается от всего: от заповедей пунктуальности, от навязанного чувства единения с соседями, от запретов деревенского общества, от оков благопристойности, вежливости и предупредительности. Конец условностям.
Семи выходит из дома и встает рядом.
– Прозевал, как пароход пришел?
– Нет! Чего сразу прозевал, ничего я не прозевал. Монахини не звонили.
Он волнуется и говорит на силезском – языке родины.
– Звонили, – возражает Семи, – я слышал.
– Звонить-то звонили. Потому ты и слышал. Но не когда надо. Не в двенадцать, это точно. Полдень-то в двенадцать, а не в
Семи даже не смотрит на него.
– Придется тебе прочитать им «Левит», – бросает он и возвращается в дом.
Хотя перед домом и на улице царит суета, Виктор слышит тишину. С ревом подъезжают автомобили; водители ищут, где припарковаться; кричат и трезвонят велосипедисты, освобождая себе дорогу; с визгом бегут к воде дети; шумно приветствуют друг друга знакомые; пароход тяжелым трубным гудком извещает о скором отправлении. Все это не вовлекает Виктора, который несет вахту на причале. Он все слышит будто издалека и неестественным образом, как сквозь вату. Его пучит, кожа чешется, тело не слушается. Он не может сбросить кожу, поэтому уходит.
Он идет ни на кого не глядя, ни с кем не здороваясь, идет мимо людей, оставляя их позади.
Семи смотрит ему вслед. Он знает Виктора всю жизнь. Виктор сидел с ним за одним столом, ел ту же еду, читал ту же молитву. Он ходил в тот же туалет, скучал в той же церкви, праздновал Рождество под той же елкой. Виктор не был ни дядей, ни тетей, не был двоюродным братом или сестрой, ни родственником, ни свояком. Но он часть большой семьи, жившей в усадьбе на озере. Единственное, в чем ему отказано, это в доступе к финансовым документам и, когда придет пора, месте в фамильном склепе. Семи хорошо знает его, поэтому замечает, что Виктор сегодня не такой, как обычно.
Виктор доходит до коридора в задней части дома и смотрит в четырехугольное зеркало над раковиной у своей комнаты. Фольга истерлась по краям, только в середине осталось круглое окошко, в котором отражается половина лица. Отражение пугает Виктора еще больше: лоб покраснел, зачесанные назад седые волосы растрепались, глаза чужие. Он смотрит в чужие глаза. Чужие глаза смотрят на него. Он надевает очки, и впечатление усиливается: глаза пугают его. Он больше ничего не слышит. Он видит только чужой страх в своих глазах.
– Как это? – спрашивает себя Семи, который дошел за Виктором до конца коридора и незаметно наблюдает за ним. – Как получилось, что такой крокодил везде следит, не оставляя следов? Пришло время вспомнить!
В последней четверти позапрошлого столетия военная мощь страны пошла на убыль и отступила на задний план, чтобы представилась возможность передохнуть и собраться с силами для воплощения новых замыслов, еще более масштабных и разрушительных. Страна снова сосредоточилась на самой себе и внутренних противоречиях. Мануфактуры превратились в фабрики, одним дав работу, а другим – еще больше богатства и власти. Понадобились специалисты для управления богатством и властью по заказу их обладателей. Так и возник новый средний класс, чьи непоколебимая преданность и стойкое нежелание смешиваться с рабочими, в которых все больше и больше нуждались промышленные центры, хорошо вознаграждались. Это были приспешники и канатоходцы нового, особого, типа, состоявшие на службе богатства, которое в своем развитии стремилось к безграничности и прокладывало путь в безграничные миры. Особенно преуспели чиновники и специалисты с высшим образованием, у них возникли потребности, которые ранее были привилегией исключительно аристократов и их окружения. Появилось и быстро разлетелось новое слово – досуг. Вилла на выходные, летний отпуск, купание, катание на лодке, путешествия на пароходе – эти слова зазвучали повсюду, и для жильцов квартир, занимавших целые этажи в домах на улицах больших городов, стали обозначать постепенно удовлетворявшиеся потребности. Средний класс на службе развивающегося капитала, который все больше упивался техническими новациями, созданными неуклонно растущим производством, стал источником обогащения и для деревушек на озере. Средний класс открыл и покорил невозделанные земли, прежде казавшиеся бельмом на глазу, к югу от Мюнхена и до Альп. Эта местность начала процветать. Благодаря возможностям для отдыха и загородных прогулок земля давала не только хлеб и молоко, а озеро – не только рыбу. В стоящих на отдалении друг от друга домах крестьянских и рыбацких деревушек на берегу стали появляться деньги, и, чтобы получить их, достаточно было желания услужить. Маленькие, расположенные на холмах и плохо пригодные для сельского хозяйства участки за огромные деньги продавались состоятельным горожанам, и
Постояльцы открыли окно в большой мир. Жители тесных домишек так сроднились с ними, что уже не могли без них обойтись. Если получалось, постояльцам освобождали место, а если нет, хозяева сидели рядом. Большой мир просачивался туда, где прежде были туман и земля. Новые порядки приносили новые доходы. Коренные обитатели охотно служили и приспосабливались к чужому – обычаям гостей и господ. Те благодарили, делясь знаниями и взглядами. Вскоре появились завсегдатаи. Жители заважничали. Почувствовали превосходство. Жизнь налаживалась. Однако усиливался внутренний разлад.
И только погода осталась прежней.
Юг постепенно примирялся с севером. Ругательство «пруссак» исчезло из обихода и звучало разве что осенью и зимой в анекдотах, когда рядом не было посторонних. Мюнхен, о котором прежде знали лишь то, что он на севере, стал промежуточной станцией для путешественников, прибывающих издалека, чтобы отдохнуть на озере и в горах. Преодолевая расстояния, которые раньше считались непреодолимыми, они приезжали и устраивались на лето. Шум, который поднялся было в деревне – крики бедноты о свободе и независимости, – постепенно стихал. Богатство пока приносила только работа.
Но, несмотря на все это, в земле, где текли молоко и мед, едва ощутимо росло недовольство. Оно поразило жителей, словно душевная болезнь. Короткие дни пролетали безрадостнее, чем когда-либо. Долгие вечера становились все длиннее. Люди по-прежнему собирались вместе, но радость вечера после трудового дня, дружеские встречи и разговоры уже не грели, как раньше. Жителей одолевала мрачная скука, они пресытились друг другом и самими собой. Им смутно чего-то не хватало. Они ждали, но не знали чего. Всюду пустота и скука. Скука, скука. Ждали хоть чего-то. Лета. Людей. С тех пор как познакомились с людьми, ждали их. Ожидание началось с ожидания людей. Прежнего общества было уже недостаточно. Без чужих людей, которые придавали смысл лету, жители стали чужими сами себе зимой. Недовольство росло. Право слово, хоть бы что-то произошло!
После полудня 15 августа 1914 года с Альгойских Альп надвинулся грозовой фронт, который к вечеру рассеялся, так и не разразившись дождем. Озеро оставалось спокойным, словно зеркало. Лодки легко скользили по воде, почти не встречая сопротивления. Над озером разносились песнопения во славу Пресвятой Богородицы, а в промежутках – «Аве Мария». Когда репертуар исчерпывался, начинали сначала.
Чуть впереди на самой большой, почтовой, лодке, мощно взмахивая веслами, бороздил спокойную воду силач Диневитцер. Он привык грести. Не реже трех раз в неделю он в любую погоду водил лодку между Зеедорфом и Клостерридом на противоположной стороне озера и перевозил почту с вокзала Клостеррида в деревни, расположенные к югу от восточного берега. Но вовсе не письма и посылки так нагружали лодку, что временами та грозила зачерпнуть бортом воду, а бочонки с пивом по 30 и 50 литров для усадьбы и других трактиров, наряду с прочими громоздкими товарами для владельцев вилл. Эти товары прибывали поездом, и Диневитцер перевозил их, так сказать, попутно, с Зеедорфом не было железнодорожного сообщения. Когда он собирался тронуться в путь порожняком вниз по течению и забрать груз на другом берегу, случалось, что какой-нибудь крестьянин из Кирхгруба, сбывший быка весом 20 центнеров на скотобойню в Мюнхене, потому что там за него давали на несколько пфеннигов больше, чем мясник в Зеетале, останавливал его и, суля кусок мяса и литр пива, уговаривал взять скотину с собой. Мол, не так уж и далеко до Клостеррида, а сам крестьянин не может поехать: нужно убрать сено, пока погода держится. Иначе он сам отвез бы старину Макса в Зеештадт и поставил бы в вагон для скота. Это же исключительный случай, маленькое одолжение, по знакомству.