Mittelreich
Шрифт:
– Пока что вы кусок глины, – шепнула она ему после пасхального богослужения, – но, может быть, я смогу вылепить из вас нечто. Приходите. Тут недалеко.
Сын хозяина был простодушным молодым человеком и неплохо общался с горожанами, которые каждое лето заполняли дом. Они привозили и распространяли отношение к жизни, отличное от деревенского; появлялись на два или три месяца, поднимали вихрь, быстро действовали и быстро говорили, так что невозможно было поспеть за их речью, и исчезали на остаток года, который, казалось, становился длиннее и темнее по мере того, как Панкрац взрослел и привыкал к подобному ритму, лето воспринималось единственным проблеском света, будто только тогда были движение и жизнь, а в оставшуюся часть года – лишь затхлость, серость, дождь и грязь;
Все лето он был весел, как молодой жеребенок. Трудился, ни капли не уставая. Спал вдвое меньше, чем в другое время года, и все равно его не покидала бодрость. Готовность услужить и непредубежденность делали его желанным собеседником для постояльцев, когда им нужно было что-то узнать или требовалась помощь. Мало-помалу он начинал чувствовать, что способен на большее, чем предлагала жизнь в деревне и родном доме. Если эти образованные и искушенные люди так явно ищут встреч и разговоров с ним, значит, в нем есть нечто, о чем он сам еще не знает и что ему предстоит понять.
Когда он рассказал дома о предложении певицы, отец лишь пренебрежительно обронил:
– Вот как? Ну-ну! – А затем, помолчав, добавил: – Если тебе только от этого глупости в голову не полезут! По мне, так иди. Госпожа Краусс хорошо платит за жилье. Но если будет в ущерб работе, тогда всё! Ясно?
Обе сестры, узнав об интересе певицы к голосу их брата, напротив, затрещали, как… как… как подожженный сухой хворост при порыве ветра. Они воспитывались в интернате при монастыре и получили среднее образование. Школьное обучение, которое в крестьянской среде было совершенно непривычным и считалось причудой, укрепляло подозрение, что хозяин усадьбы на озере имеет большие планы насчет дочерей.
– Что там у них? Среднее образование! – злословил с завсегдатаями своего трактира Хольцвирт из Кирхгруба за утренней кружкой пива после воскресной мессы. – Все равно на них никто не женится, уж поверьте мне, одна круглая как шар, другая тощая как щепка. Первая будет выкатываться у тебя из рук в постели, вторую вообще туда не затащишь, такая она католичка!
Языками трепали некультурные и необразованные жители Кирхгруба.
– А я бы не прочь иметь спелую жену с аттестатом, – ехидно заявил Баххубер.
– Балабол! – обругал его старик Фезен. – Кто же у девок спелость аттестатами меряет?
Он с раскатистым хохотом стукнул кулаком по столу так, что пиво в кружках вспенилось.
Сидевшие там же жители Зеедорфа предпочитали отмалчиваться. Некоторые ловили себя на мысли – а что, если и у их дочерей есть способности к среднему образованию? Все они общались с приезжими и знали их особенности. Почти в каждом доме сдавали комнатушку или даже гостиную, а семьи хозяев теснились в кухне все лето, стараясь не мешать горожанам. Все они были слегка заражены этой культурой, что было заметно уже по их манере сидеть, будто насупленные коты по осени, в трактире у Хольцвирта среди завсегдатаев – краснолицых и тучных обитателей Кирхгруба, которые не знали комплексов и были хозяевами своего дела и самих себя, которых ничто не могло смутить или оскорбить, даже молчание жителей Зеедорфа.
– На них же все равно никто не женится, – разглагольствовал Аттенбауэр, – на них никто не женится, понял?! Такие всегда всё лучше знают. Тебе слова не дадут сказать… В собственном доме!
Дочери хозяина, конечно, не знали об этих разговорах, оскорбивших бы их. Когда брат ворвался, чтобы поделиться новостью, они вспомнили прекрасное время, проведенное в интернате бенедиктинок в Пойнге, когда почти каждый день музицировали, потому что там учились многие девочки из благородных семей и почти все играли на инструменте – чаще всего на блокфлейте, а также на скрипке и фортепиано. Тем, кто происходил из семей, лишь недавно добившихся благополучия, и еще не прошел школу хорошего тона – а потому не в полной мере овладел правилами поведения за столом и совершенно не умел играть на инструментах, – разрешалось компенсировать этот недостаток навыком пения. В этом отношении дочери
– Какая еще возможность? – спросил брат.
– Ну, дать послушать наши голоса певице.
Словно дети на елку, глядели сестры на брата. А в другие дни, как это обычно и бывает, сестры к брату постоянно придирались.
Однажды осенью, когда серый ноябрь, как царство мертвых, сдавливал грудь серой тоской и в голову проникали серые мысли, Панкрац постучал в дверь госпожи Краусс.
– Ах, вот и вы, наконец, – вскрикивает она, открыв дверь, – а я уж подумала, что оскорбила вас на Пасху, когда назвала куском глины. Но такого сильного юношу, как вы, нелегко сломить, правда? – Она закрывает за ним дверь. – Летом я несколько раз, сидя на скамейке на вершине Кальвариенберг, наблюдала, как вы, обнаженный до пояса, грузили на повозку тяжелые тюки сена. Черт побери! Ну и сила у вас! Великолепные мускулы! Конечно, вы так просто не сдадитесь. Проходите! Садитесь. Сначала я сделаю нам кофе. Пива вы и дома попьете.
Храбро садится Панкрац на предложенный стул и с любопытством ждет, что будет дальше. И вот камерная певица возвращается. В руках у нее поднос, на нем кофейный сервиз и пирог из песочного теста. Они пьют кофе, едят пирог, и Панкрац смотрит на ее полные, красиво изогнутые губы, видя и морщины, целую сетку мелких морщин, которые, думает он, немного старят лицо. «Наверное, у нее все так выглядит, не только лицо!» А певица рассказывает о своей карьере, об окружавшем ее блеске. Звучат названия больших городов: Париж и Милан, Лондон и даже Нью-Йорк. И вот уже Панкрац забыл о ее морщинистом теле и представляет мир, образ которого она пробуждает рассказами о блестящем прошлом и речами о таланте, который, возможно, дремлет в нем самом.
– По этой причине вы здесь, – говорит госпожа Краусс, – а то, что вы мужчина, а я женщина, ни при чем. У нас, к сожалению, слишком большая разница в возрасте. Так что давайте петь, и забудем страстные мечты.
Панкрацу бросается кровь в лицо, он краснеет до корней волос. И он рад, что она идет к фортепиано. Рад, что наступает момент, который страшил больше всего: нужно петь. Певица замечает, что руки у него хорошей формы, когда он кладет их на крышку фортепиано. Он видел такое движение однажды у певца Роде, когда тот выступал с немецкими лирическими песнями в приходской церкви в ближайшем городе. Роде положил руки на фортепиано, затем, когда начал петь, поднял одну и перенес на талию, оставив другую на инструменте. Это выглядело достойно, как вспоминал Панкрац, когда мысленно готовился петь и думал, как ему встать.
– Вы настоящая загадка, – говорит певица, – у вас тяжелейшая работа, даже представить невозможно, и такие прекрасные руки. Покажите-ка!
Она берет его ладонь в свои, крепко держит и рассматривает. «Как мясник теленка, когда собирается отправить на бойню, – думает Панкрац. – Прикидывает цену». Так паршиво он давно себя не чувствовал. Пожалуй, никогда. Она поворачивает его руку так и сяк, поднимает, «чтобы ощутить вес» – это ее слова.
– Тяжелая, как львиная лапа, – выносит вердикт госпожа Краусс и смотрит искоса снизу вверх, – а кажется легкой, словно держащая вожжи рука дельфийского возничего.