Миусская площадь
Шрифт:
– Курите, курите! От этого жилой дух в доме… И мужской! – разрешила Аня, весело и ловко готовя на столе перемену к чаю. Обеденные тарелки, большие, белые, кое-где со стертой эмалью, с переплетенными голубыми и розовыми каемками по краям, остатки дешевого дореволюционного кузнецовского сервиза, оказались на черном жостовском подносе, им на смену приходили синие чайные чашки тонкого старого фарфора, почти прозрачного, если бы не синий кобальт, стеклянная ваза с шоколадными конфетами, а также этажерка из трех тарелок на высокой железной ножке, где лежали вафли и печенье с гравировкой «Красный Октябрь».
– Как у вас оказалось вино? Как вам удалось меня спасти и загладить мою неловкость? Вы же не знали, что мы идем в гости. Эта мысль мне самому-то не
– Но ведь она же пришла вам в голову, и мы здесь оказались, – ответил Вальтер.
– Даже если предположить, что вы умеете читать чужие мысли, то прочесть мою вы смогли лишь только после того, как она у меня появилась, но не раньше. Как же вы знали, что мы идем в гости? Да и где было вино, где вы его прятали?
– Ну, это простой трюк, в общем-то элементарный фокус, даже говорить не интересно: пришита такая петля под полой пиджака…
– Как у Раскольникова?
– Помилуй бог! – воскликнул Вальтер. – У меня нет топора, да и старухи тут тоже нет.
– Предположим. Но как вы узнали, что именно сегодня вам понадобится вино? Не всегда же вы носите с собой бутылку, купленную в Торгсине, где торгуют не только за боны, но и за валюту?
– Видите ли, это сложный вопрос. Если хотите, философский. И поверьте, он меня волнует не меньше, чем вас. Да, сегодня утром, еще не будучи с вами знаком, я знал, где окажусь во второй половине дня. Поэтому перед визитом в наркомат я зашел в Торгсин.
– Как это возможно?
– Честно говоря, не знаю. Просто знал, и все. В общем, иногда у меня так бывает… По пустякам, на бытовом уровне.
– Это невозможно даже теоретически. Мы с вами познакомились несколько часов назад. Вы не имели ни малейшей возможности знать о моей случайной встрече с Анной и о ее приглашении… даже если взять во внимание ваше странное признание. Решение придти к Анне, да еще вдвоем с вами, возникло спонтанно, когда мы спускались по лестнице наркомата. Как можно знать то, чего еще попросту нет.
– Я точно не могу вам сказать, но кое-какие соображения у меня есть… если они не покажутся вам совсем бредовыми. Видите ли, мы ведь живем в мире иллюзий, и, возможно, самая большая иллюзия – это время. Возможно, что времени-то и нет. То есть нет прошлого, которое вроде бы за нашей спиной, нет будущего, которое вроде бы впереди. То есть они существуют, но, как бы это выразиться, одновременно. То, что было, никуда не ушло, а существует рядом с нами, и будущее тоже есть, и тоже рядом. Время, с позволения сказать, превращается в пространство, если встать на такую точку зрения, а мы с вами как бы идем по этому пространству в строго определенном направлении – из прошлого в будущее. Но некоторым иногда удается, ну, не то чтобы погулять по этому пространству, самим выбирая маршруты, побродить, что ли, хотя возможно и такое, а чуть-чуть заглянуть вперед, увидеть нечто вроде тропинки, по которой направляешься. Вот и у меня что-то похожее подчас получается. Как вам такая гипотеза?
Странное чувство завладело Константином Алексеевичем: это было чувство рыбака, в самое сердце которого отдается рывок удилища с крупной рыбиной, и одновременно это было что-то похожее на то, что, скорее всего, чувствует карп или сом, заглатывая наживку и ощущая во рту или в горле острие крючка, который, еще, как кажется, можно и выплюнуть. Он чувствовал себя и охотником, и жертвой одновременно, и не мог понять: ему ли улыбнулась удача встретить человека, который, возможно, мог понять загадки Ганусена, или же он будет помогать кому-то что-то понять в скрытой от него игре.
– Да, все это очень интересно: физика времени, Эйнштейн, теория относительности, – несколько небрежно проговорил Константин Алексеевич, но небрежность получилась наигранной. – Как жаль, что я не понимаю языка формул!
– Ах, Константин Алексеевич, Константин Алексеевич! Пусть сегодня будет день, когда я с вами откровенен, но не имею шансов на взаимную
Ах ты, бестия белокурая! А то ты не знаешь, что все это уже есть! Что коллеги твои уже давно пристроили этого несчастного Ганусена к твоему Гитлеру и что есть сил внушают через него, что захотят!
– И еще одна откровенность: мне очень-очень нравится ваша Аня!
Когда вечером они вновь вышли на Палиху, уже притихшую и ставшую без машин и ломовиков даже более широкой, дошли до трамвайной остановки и простились, Константину Алексеевичу, сидящему на жесткой деревянной скамейке дребезжащего и звенящего трамвая, показалось, что Вальтер фон Штайн не просто решил прогуляться пешком на прощанье перед отъездом по потемневшей и опустевшей Москве, но вернулся на Палиху. К Анне. Впрочем, точно он не мог этого знать.
Тяжело опираясь на палку, останавливаясь время от времени, чтобы отдохнуть, и вновь ступая по тротуарному ковру из желтых и красных сентябрьских листьев, старик шел к дому той же дорогой, что и сорок лет назад – по 5-ой Тверской-Ямской. Слева, около Физического института, виднелся через чугунные прутья забора заросший запустелый сквер – старик понял, что именно оттуда наносит на тротуар опадающие листья осени, последней для него. Оказавшись на перекрестке с 3-ей Миусской, он увидел незнакомые дома. Один, высокий и безвкусный, желтоватого белесого кирпича, был пристроен, просто-таки приляпан к Дому композиторов. Он вновь поразился безвкусице строительства последних десятилетий: в новых районах, в тех же его Черемушках, она не так бросалась в глаза, здесь же была совершенно очевидна. Какой-то странный регресс, упадок без всяких видимых причин: ни войны, ни беды, ни наводнений… Да и улиц – ни Тверской-Ямской, ни Миусской, не было. Была улица Фадеева и улица Готвальда. Ладно Фадеев, писатель какой-никакой, функционер литературный, но Готвальд! Да кто вспомнит этого чеха через год после смерти? Да кто из тех, что идет сейчас по этой улице, да хоть тот подросток в серой школьной форме и с галстуком обкусанным – обсосанным, будет знать, кто это такой? Да и сейчас знает ли? А вот Миусской больше нет.
И все же это был его сквер, его улицы, его места. Пройдя в арку дома композиторов, он увидел Борин дом, который почти не изменился: штукатурка только кое-где облетела, обнажив причудливую смесь красного и серого кирпича, да сам дом из серого превратился в розовато-грязный. Надо же было такую краску найти, какого-то поросячьего, что ли, цвета! Действительно, регресс… Только природа пока та же, столь же прекрасна, совершенна и равнодушна. И нет ей дела, умирать ли тебе сегодня, завтра, послезавтра или через сорок лет. Расставив ноги и опершись двумя руками на палку, старик осматривал освещенные солнцем осенние деревья, дивясь удивительной гармонии соотнесения желтого, красного и зеленого цветов. Ведь это гармония осени, гармония увядания. Почему так легко и совершенно увядание в природе, почему не ужасна смерть листьев, травы, дерева, и так страшна смерть человека? Потому ли, что мы знаем о ее неизбежности на протяжении почти всей жизни, а ни что живое не знает? Или есть какая-то порочность в самом человеческом существовании, которая так жестоко наказывается знанием и пониманием неизбежности? Если бы смерть человека была столь же прекрасна, как осенняя смерть природы!