Младший сын. Князь Даниил Александрович Московский
Шрифт:
– Уйди!
Белянку забили на задах, чуть ли не за домом. Забивал кухмерьской мужик, коротенький и большеголовый, со скверною улыбкою на лице, и потом они все зашли в избу: боярин, и другой боярин, знакомый, Гаврило Олексич, что приехал только что из Маурина, и ратники, и коротенький кухмерьской, и дядя Прохор, про которого Федя сперва подумал, что он пьян, – так пристально, иногда весь вздрагивая, глядел он, так горячечно пылали щеки.
– Ето дело – рабочих коней бить?
– Конь не рабочий! Пошто врешь? Кобыла и не езжена еще! Вас тут, таких крикунов, поучить
– Ты, боярин, мне не грози! Я тоже на ратях бывал, с князь Александрой ходил, дружинами правил! – с угрозой отозвался Прохор.
Боярин засопел и сбавил тон.
– Чтой-то ты не то баешь! – пропел, покачивая головой, кухмерьской мужик, ладясь польстить начальству.
– А тебе сколь заплатили? – кинулся на него Прохор. – Скажи!
– У нас кобылу свели уже князь Василья ратны, дак опеть! – высоким голосом сказал Федя.
– А оставлен вам конь! У вас тут еще есь добра! Наши вот места совсем запустели! – возразил владимирец.
– Страшно ето, когда рабочих лошадей… И пригнали бы коней своих! – не унимался Прохор. – У нас конины не едят! Чего народ злобите! Коней бить, дак ето всюю жисть рушить!
Прохор порывался, вскрикивал, и Федя снова подумал, что он пьян. (Потом узнал, что кухмерьской не смог сразу убить Белянку и валил ее дядя Прохор.)
– А вы зачем? Татарам ежели… Ежели татары – власть, дак и вас не нужно!
– Ты, Прохор, осторожнее! – сердито вмешался Гаврило Олексич. – Сам живешь, я знаю, как! Вконец еще не разорили тебя!
– Разорили не разорили… Ты, Гаврило Олексич, не то рек! Ты то… Пущай… Вот шапка одна да знать, что с головы не сымут!
– Пото и плотим, чтобы не сняли с вас шапок, да и голов дурных в придачу! – возразил, прикрикнув, Гаврило.
– Я вот походом ходил… – не уступал Прохор. – Новгород зорили, с костромичами ратились… Почто?!
– Великого князя прошай!
Федя, не в силах смотреть, как убивают Белянку, вечером все-таки вышел на зады. Внутренности кобылы лежали в кучке, и собаки уже бродили около. Деревенские кони вереницей, осторожно ступая, подходили и нюхали снег.
– Товарища свово чуют! – скорбно прозвучал над ухом чей-то голос. – Теперича и не запречь будет…
Федор поворотился и, спотыкаясь, побрел домой.
Татары, переметив избы и людей по всей округе, уезжали на другой день, опять друг за другом, тою же волчьей тропой. Оба боярина уселись в широкие, под ковром, на кованых полозьях, сани. Запряженная трояка, с ходу виляя, понесла, и ратники запрыгали на седлах, вытягиваясь в ряд.
На выезде, когда сани, мало не вывернув седоков, скатились с бугра и по наезженной санной дороге вылетели на лед озера, Гаврило Олексич поворотился, пробормотал:
– Так-то вот! – Хотел что-то сказать, подвигал кадыком, но сказал только: – Завтра в Вески!
– В Вески! – отозвался владимирский боярин.
Вечером того же дня в избу Михалкиных собрались бабы. Дядя Прохор только заглянул, вызвав мать, сказал, что весной даст им жеребенка, когда его каряя кобыла ожеребится.
– Я заплачу, – отвечала
Прохор как-то резко махнул рукой и, кривясь лицом, быстро ушел.
Мать поставила на стол миску с репой и квас, резала хлеб. Бабы черпали квас, чинно отпивали. Вздыхая, сказывали, у кого что отобрали.
– Татары тоже люди! – помолчав, молвила Олена. – Сказывали, когда громили их, по князь Лександровой грамоте, по всем городам, и на Устюге был тогда ясащик Буга-богатырь, и взял он прежде у одного крестьянина дочь, девушку, понасильничал, за ясак, себе на постелю взял ей. А как пришла грамота, что татар бити, и девка сказала ему… Уж невесть почто, верно, слюбились там! И он пришел на вечье, и народу всему кланялся: не убивайте, мол! И принял веру християнску, и на девке женился на той, сором снял с ей, овенчались.
Рассказывая, Олена смотрела задумчиво прямь себя. У нее свели четырех овец, забрали портна, овес да две кади ржи…
Потрескивала лучина, бабы вздыхали. Фрося, что сидела ближе к светцу, вздымая жирную грудь, наклонялась, брала новую лучину и вставляла в светец. Мать вымолвила в сердцах:
– Княжесьво большое, хорошее, ето не дело – у вдовицы последнее отымать!
Сноха Дарья, помолчав, отозвалась:
– Власть-то какая ни будь – животам бы полегче!
Грикши не было. Где-то пропадал уже день, и мать не спрашивала где. Федя вышел в звездную стыдь. Постоял, потом сами ноги отвели его под навес, где одиноко стоял Серко, их последний конь, последняя надежда, и беспокойно переминался, не чуя рядом привычного дыхания Белянки.
Федор так и не лег спать. Когда небо слегка посветлело, он, издрогнув от холода, пошел запрягать коня. Пока татары стояли в деревне, никто не ездил ни за дровами, ни за сеном.
Грикша появился о полдень, и они возили вдвоем, молча накладывали, по дороге соскакивая и труся рядом, чтобы облегчить воз, на взъемах дружно наваливались, помогая коню. Было страшно, что Серко без смены не выдержит, и верно: пока возили, стало видать проступившие ребра и спекшийся, засохший след от седелки на холке коня. К тому же боярские кони сильно подъели овес и ячмень, и Федор с беспокойством подумал, что Серка, пожалуй, не пришлось бы ставить на сено, а сенной конь так не потянет, как ячменной, и еще весна, и пахать…
Федор подтянул чересседельник, покачал за оглобли и шевельнул вожжой. Серко, горбатясь, переставлял копыта, а он угрюмо думал, что все это – Василий Костромской или ихний князь Митрий одолеет в борьбе за Новгород, кто будет великим князем и будет ли им после Василия Дмитрий Лексаныч или кто другой – совершенно не важно, а страшнее всего, ежели станет конь и не потянет больше. «Власть-то какая бы ни была – животам бы полегче!» – вспомнил он Дарьины слова.
Серко мотнул шеей и стал, и у Феди захолонуло сердце. Но конь, разведя и напружив задние ноги, потужился и оросил снег желтой пенистой струей. Постояв, он без зова вытянул шею и, сдернув с места тяжелый воз, тронулся дальше. Конь был хороший. Ежели дядя Прохор еще даст им жеребенка, так они, пожалуй, огорюют и эту беду.