Мне повезло
Шрифт:
Контракт с «Видес» был подписан в 1958 году, то есть почти сразу после того, как я ушла из Экспериментального центра и снова приехала в Италию из Туниса. И было это, если не ошибаюсь, в мае…
В Италии, словно мне не хватало всех моих злоключений, со мной произошла еще одна серьезная неприятность: меня обокрали. Унесли все, в том числе и сейф с моими личными бумагами, среди которых был и тот старый контракт.
Так что восстановить его я могу только по памяти.
Помню прежде всего его объем — не контракт, а целая книга. Десятки и десятки страниц, предусматривавшие все до самых мелочей. Бесконечное множество примечаний, обязывавших меня не изменять свою внешность и даже не подстригать волосы. Одним словом,
Мой ежемесячный гонорар (я это отлично помню) равнялся ста пятидесяти тысячам. Но это же были 1958–1959 годы. Потом постепенно он стал расти — ежегодно на пятьдесят тысяч в месяц. Так было первые десять лет. Второй контракт предусматривал некоторые изменения: мой заработок рос пропорционально доходам от фильма. Но все равно цифры были весьма скромными: два, три, четыре миллиона в месяц — это уже когда я, можно сказать, достигла вершины. Однако «Видес» оплачивала мои расходы: весь гардероб и все поездки. Разумеется, я должна была представлять подлинные квитанции. Никаких случайных расходов, и ничего, в сущности, мне не дарили.
Вначале на таких условиях там работали многие. Вспоминаю, например, Томаса Милиана. И Розанну Скьяффино, мою предшественницу: когда пришла я, она уволилась. Думаю, что на тех же условиях какое-то время работал и Джулиано Джемма. Под конец осталась я одна — все постепенно поуходили.
Между тем мои отношения с Кристальди переросли в любовную связь.
Не помню даже, в какой именно момент между нами все изменилось: где это произошло, по какому случаю. С уверенностью могу лишь сказать, что инициатива исходила от него. Но вообще ответственность лежит на нас обоих: наша связь с самого начала если и не была загадочной — о ней знали в наших кругах, — то оставалась бесперспективной в смысле дальнейшего официального закрепления. Так, например, все годы, что мы были вместе, мы никогда не жили под одной крышей: у каждого была своя квартира, своя, как говорят сегодня, «холостяцкая» постель. Лишь во время путешествий мы вели жизнь супружеской пары.
Дело было не в «уважении законности»: со своей женой он уже давно разошелся. Мне неловко говорить, но, по-моему, здесь имела место известная толика лицемерия, и речь шла не столько о матримониальном положении Кристальди, сколько о его туринском происхождении и характере: всем нам хорошо известна приверженность туринцев к формализму, и Кристальди, конечно же, не был исключением.
По-моему, по крайней мере какое-то время, это был так называемый роман продюсера с актрисой. И мириться с этим мне было мучительно трудно. Я говорю «мучительно» потому, что с рождения я стремилась к свободе и независимости и росла бунтаркой с обостренным чувством собственного достоинства. Но действительность каждодневно старалась у меня это чувство отнять. В отношениях с Франко Кристальди я оказалась в невыгодном положении, так как бунтовать не могла и не хотела, ибо знала, что обязана ему если не всем, то очень многим. Главным образом, я обязана ему — и не устану это повторять — тем, что он помог мне разобраться с моей семьей, когда я не знала, как подступиться к маме и папе, чтобы сообщить им о ребенке, которого я втайне ждала и у которого не было и никогда не будет отца.
Наша история началась довольно банально, но со временем все стало меняться: так получилось, что на протяжении первых пяти лет Франко с каждым днем становился по отношению ко мне все большим собственником. Он совершенно лишил меня личной свободы, всякой самостоятельности. Наблюдение за мной он поручил своему пресс-агенту Фабио Ринаудо, который должен был сопровождать меня во всех поездках, ни на минуту не спускать с меня глаз. Трагикомическим в этой ситуации было то, что Ринаудо панически боялся транспорта, особенно самолетов. Но из-за меня ему приходилось много ездить: он следовал за мной, а я только и делала, что пересаживалась с самолета на самолет, летала в Америку и из Америки, в Рио-де-Жанейро, в Амазонию, по пути заглядывала в Швецию — в общем, никогда не сидела на месте.
Чтобы не пасовать передо мной и выдерживать мои головокружительные перемещения, Ринаудо приходилось принимать транквилизаторы или для разнообразия напиваться. А путешествовать в подобном виде было действительно трудно: он доводил себя до такого состояния, что мне иной раз приходилось делать вид, будто мы с ним не знакомы. Иногда он не выдерживал и прямо в аэропорту, на глазах у всех, становился на колени и молил: «Прошу тебя, не заставляй меня ехать».
Кроме того, роль сторожей, которым вменялось в обязанность ежедневно отчитываться перед шефом, то есть перед Франко Кристальди, выполняли еще и мой шофер, и моя секретарша. Много лет я не смела выйти одна даже за какой-нибудь пустяковой покупкой.
Секретаршами за время моей работы в «Видес» были Моника, моя дорогая Моника, подруга и единственный, кроме Бланш, человек, посвященный в мою «великую тайну», а после нее — Керолайн, очаровательная и очень толковая молодая американка, моя учительница английского. Потом у меня недолго была одна благородная дама, невероятная снобка, и, наконец, Маргарита, бывшая моей спутницей и сотрудницей на протяжении семи лет. Компания «Видес» приставляла их ко мне в качестве «сдерживающего начала»: они должны были уравновешивать на съемочной площадке свойственную мне готовность идти всем навстречу: «Хватит, рабочий день окончен, синьору ждут другие дела».
И еще был шофер, проработавший со мной пятнадцать лет — неаполитанец Савино (три года тому назад он умер), с виду немного смешной и внешне поразительно похожий на Амедео Надзари. Он занимался машинами, на которых я должна была ездить по усмотрению «Видес», в том числе и «роллс-ройсом». Савино называл все эти машины по именам (мне запомнилась одна — «Каролина», остальных я уже не помню) и разговаривал с ними, как с живыми.
Меня он обожал, словно я — единственная женщина во вселенной, даже не женщина, а богиня. Савино отличался неслыханным рвением и преданностью и потому считал своим долгом защищать меня от всех и вся, даже от меня самой.
Я ненавижу всякое угодничество и лесть, и если что-то может вызвать у меня недоверие, так это комплименты: я сразу понимаю, когда они фальшивы, когда это чистый подхалимаж. И как только закончился срок контракта с «Видес», я первым делом убрала из своей жизни всех этих секретарш, шоферов, пресс-аташе, от заботы которых я при всем моем уважении к ним просто задыхалась.
Прежде чем обрести свободу, я долгие годы мучилась, не осмеливаясь взбунтоваться. Только однажды я пошла на это, когда дело коснулось моего сына Патрика: пошла к Кристальди и, чтобы выразить все свое отчаяние, стала плакать, кричать, орать, насколько позволял мой слабый голос. Я хотела покончить с фарсом, требовавшим скрывать правду обо мне и ребенке прежде всего от самого ребенка.
Я всегда сожалела, вспоминая, как вела себя во время той встречи: надо было не кричать и не плакать, а говорить холодно и держать себя в руках. То есть быть такой, каким предстал в тот момент Кристальди: он выслушал все мои крики, стенания, нападки и абсолютно спокойно заявил, что ничего сделать нельзя и что, если я открою правду о себе и Патрике, моей карьере сразу придет конец. А на случай, если я сочту недостаточно убедительными его аргументы, он напомнил о подписанном контракте, который привязывал меня к нему и к его компании. Ни он, ни кто другой не позволял мне признать свое материнство.