Мне повезло
Шрифт:
Слова «на все воля Господня» навсегда запечатлелись в моем сердце, в моем сознании. Африка внутри меня, она всегда давала мне уверенность, что все уже записано в Книге судеб. Я знаю также, что у всего, записанного там обо мне, — только хороший конец: я всегда знала, что своего добьюсь, потому что так предопределено свыше. В этой уверенности я и черпаю свои силы.
За три года до официального приглашения в Карфаген на кинофестиваль 1994 года, мы побывали в Тунисе по собственной инициативе: я, моя сестра со своей дочерью, моя дочь… И все вместе провели Рождество в пустыне, на юге страны. Это был совершенно особенный день. Слово «чудесный»
Мы жили в замечательном месте: все наши четыре группы (среди нас был даже какой-то французский министр) расположились в своего рода музее, где было всего лишь четыре или пять апартаментов — по одному на каждую группу. Когда мы открывали окно, перед взором до самого горизонта простирался лес финиковых пальм.
Потом мы с сестрой взяли машину и отправились в пустыню. Там, лежа на песке, мы ждали захода солнца… Когда настало время отъезда, моя дочь и племянница расплакались.
Африка — это мысли, это волнения, это почти что молитва. Именно молитву напоминают ее безмолвие, ее закаты, ее небо, кажущееся более близким, чем у нас, потому что звезды и луна там — такие ясные, яркие, чистые, — сверкают сильнее.
Для меня Африка — возвращение к природе, к созерцанию, это ностальгия по временам, когда я не знала даже телефона, не то что телевизора. Сначала в Тунисе, потом в Карфагене у нас было только радио. За отсутствием телефона люди разговаривали друг с другом, лишь встречаясь на улице. А разговаривать — значит смотреть друг другу в глаза, а иногда даже обмениваться мимолетным ласковым прикосновением. Отношения были более искренними, более человечными: сам ритм жизни отвечал требованиям природы и не был таким бешеным, заставляющим всех бежать неизвестно куда и зачем. Африка — постоянное и такое приятное ощущение тепла всем твоим существом. В моих воспоминаниях детства она осталась и местом величайшей терпимости: там были люди самых разных национальностей — евреи, арабы, англичане, французы, мальтийцы и множество сицилийцев. И все жили вместе прекрасно, не было никакого расизма с его проблемами.
Лишь во время войны стала ощущаться ненависть к нам, итальянцам, из-за фашизма и союза с Германией: этого Африка не простила итальянцам и свои чувства выместила на нас. Школа, в которой мы с сестрой учились, была французской — следовательно, к нам, итальянкам, относились как к врагам.
Но моя любовь, ностальгия по родине как бы выводят все это за скобки. В сущности, что такое фашизм, антифашизм и даже короткий период антиитальянизма по сравнению с остальным — с небом, пустыней, бескрайними просторами?.. Я бы даже сказала, что в Африке сильнее влияние метафизики, чем влияние истории и политики. По крайней мере, я так чувствую…
Я люблю кухню своей родины: для меня кус-кус остается самой вкусной едой на свете. Я обожаю оладьи, которые продавал на пляже в районе аэропорта один араб. Он приходил туда каждое утро в своем бурнусе, неся на голове корзину, полную этого лакомства…
Может быть, потому, что я с детства привыкла к столь отличной от европейской кухне, не такой стерилизованной, обеззараженной, пастеризованной, позднее, сколько бы я ни ездила по миру, у меня никогда не бывало проблем с желудком. Помню, как все мучились в Амазонии в время съемок «Фицкарральдо». То же было и в Бразилии, и в Венесуэле. Везде я спокойно ела блюда местной кухни и, в отличие от своих коллег, чувствовала себя прекрасно.
Горячие
Я прожила в Африке до восемнадцати лет. Там прошли мои школьные годы, годы беспечных забав, а вернулась я туда много лет спустя, уже киноактрисой, и мне был оказан прямо-таки королевский прием. Люди шли бесконечным потоком: весь Тунис хотел меня увидеть, поговорить со мной и даже потрогать, чтобы убедиться, что я настоящая. Я была единственной тунисской актрисой, и меня называли «la fille du Pais» — дочерью родины. Говорят, что и сейчас туниссцы ходят смотреть дом, в котором я родилась, школу, в которой училась, церковь, куда меня привели к первому причастию.
Я знаю, что вся Африка живет под знаком принудительной интеграции. Тунис в этом смысле всегда был более светской, более современной страной и отличался большей терпимостью — хочется верить, что такой он до сих пор и таким останется навсегда… Женщины в Тунисе, например, не носят чадру. Разве что какие-нибудь старухи…
Мои поездки в Тунис, вызывающие у меня чувство глубокой ностальгии, не позволяют мне делать социологические и тем более социально-политические выводы. Я не знаю, как и до какой степени переменилось в стране отношение к женщине. Вероятно, потому, что, возвращаясь, я сразу направлялась прямо на Юг, в Карфаген, в место моих воспоминаний, туда, где был дом моих дедушки и бабушки и собор, где отец Франк впервые нас причащал (сегодня это уже не церковь: почти все церкви в стране используются по иному назначению, стали библиотеками или чем-то еще).
Возвращаясь, я искала кладбища, но, к сожалению, их больше нет: нет могил бабушки и дедушки. Кладбища закрыли, а останки куда-то перенесли.
Я возвращалась, чтобы вновь увидеть небо цвета кобальта, увитые красными бугенвиллеями ослепительно белые дома в Сиди-Бу-Саиде — они часть моего детства и детства моей сестры.
И всегда находила там тепло земли, воздуха и человеческих отношений. Конечно, и нищету тоже. Но европейцам и вообще людям с Запада, которых шокирует африканская нищета, я хотела бы напомнить о нищете, встречающейся в современнейшем и цивилизованнейшем Нью-Йорке, где все чаще видишь людей, живущих на улице, людей, которые потеряли работу и не могут платить за жилье. И еще одна немаловажная деталь: жить на улице в Африке — это совсем не то, что жить на улице в Нью-Йорке, хотя бы потому, что температура и климат там разные.
Еще раз подчеркнув свою неспособность к социологическому и политическому анализу, я должна все-таки заметить, что африканцы, мой народ, привыкли довольствоваться малым. Им неведомы наши потребительские страсти, и они не страдают, как мы, из-за некоторых лишений.
Вспоминаю себя восемнадцатилетней африканкой: у меня были два или три платья, и я даже помыслить не могла о том, что когда-нибудь стану обладательницей шкафов, набитых пятьюдесятью или сотней платьев… Ни в моих планах, ни в моих мечтах не было ничего подобного. И питались мы очень просто.