Мне повезло
Шрифт:
Я избегаю не только похорон, но и визитов к обреченным людям, которых я знала красивыми, жизнерадостными, счастливыми. Может, я трусиха и эгоистка, но предпочитаю хранить в памяти образы красивых и счастливых людей.
Федерико Феллини… Через газету «Репубблика» я передала маэстро открытое письмо с поздравлениями в связи с присуждением ему «Оскара» за карьеру. А он, едва вернувшись в Италию, позвонил мне. Это был такой нежный разговор. Я и сейчас отчетливо слышу его высокий, ласковый голос: «Клаудина, как жаль, что мы с тобой давно не виделись… Я так тебя любил, и ты, я знаю, любишь меня: это
А потом… Потом мне больше не довелось его увидеть. Никто из нас уже не увидит его никогда.
Перед его ужасной, мучительной смертью я говорила с Джульеттой Мазиной, не надолго его пережившей. Она сказала: «Я сейчас иду в больницу и поцелую Федерико за тебя, так как знаю, что ему это будет приятно». Но не успела… Звонила она в полдень, а в час дня по телевидению сообщили о смерти Феллини. Джульетта, как и я, узнала об этом из теленовостей.
Ушли от нас и Альберто Моравиа, и Пьер Паоло Пазолини. С последним я познакомилась, когда он был сценаристом. Мы с ним часто виделись, например, когда я снималась в «Красавчике Антонио»: кажется, он сотрудничал с Болоньини. Он публиковался в каких-то журналах: то ли в «Сеттимана Инком», то ли в «Оре», которые давно уже прекратили свое существование. Писал он и обо мне, игравшей в «Проклятой путанице» Пьетро Джерми. Ему я обязана первой серьезной положительной рецензией. Он написал обо мне замечательные вещи, а главное, как это было ему свойственно, такие небанальные. Я считаю, что его рецензия стала своего рода посвящением меня в актрисы.
После этого я больше никогда его не видела. Пожалуй, самое ужасное воспоминание оставила у меня фотография мертвого Пазолини, его несчастное растерзанное тело. Не знаю почему, у меня возникла аналогия со снимком убитого Че Гевары. Страшное, невыносимое зрелище.
С Альберто Моравиа мы познакомились в самом начале моей карьеры. Я пошла со снимками, сделанными женой Сальваторе Андженто, на Виллу Боргезе — для проб крупным планом. Именно эти снимки были потом опубликованы в рождественском номере еженедельника «Эпока», когда я, сбежав из Экспериментального центра, возвратилась в Тунис.
Моравиа сидел в кафе «Розати» на Пьяцца дель Пополо и прихлебывал свой кофе. Он посмотрел на меня и попросил разрешения у корреспондентки присутствовать при нашей работе. Потом он проводил нас на Виллу Боргезе.
Спустя несколько лет я вновь увидела его, когда он решил взять у меня знаменитое интервью для журнала «Эсквайр». Я вспоминаю о той нашей первой встрече: ведь я тогда даже не знала, кто он.
Интервью напечатали вскоре после выхода на экраны «Проклятой путаницы»: американский журнал заказал ему материал обо мне, который он захотел озаглавить «The Next Goddess of Love» — «Будущая богиня любви».
Интервьюировал он меня весьма своеобразно, обращаясь со мной, как с каким-то космическим объектом, и дал обо мне читателям поверхностное представление. Он предложил мне поговорить исключительно о моем теле, полагая,
Так, например, он спрашивал меня о моих волосах, а я отвечала: «В четыре года у меня была короткая стрижка с хвостиком, на котором держался бант. В шесть лет я носила косу вокруг головы и спадавшую на лоб, разделенную пополам челку. Потом я сделала себе шиньон. В тринадцать лет у меня был «конский хвост», а в шестнадцать я причесывалась под Брижит Бардо…»
Он спрашивал что-то о длине моих волос, а я отвечала: «Если их распустить, они будут на десять сантиметров выше пояса». А он: «Значит, ваши волосы закрывают спину почти до талии. А какого они цвета?» Я отвечала: «Темно-каштановые». Он поправлял меня: «Недостаточно сказать, что они темно-каштановые. Я бы сказал, что они у вас каштановые с огненным отливом. К тому же ваши волосы не из тех, что гладко и безжизненно ниспадают на грудь и плечи. Это живые волосы, их волны повторяют контуры вашей фигуры».
Мне хорошо запомнилось это интервью: я ходила к Моравиа на виа делль’Ока. Там я видела и Эльзу Моранте — тогда его жену. Он был робким и интровертным, а я была еще более робка и интровертна, чем он. Я садилась в кресло, он — за письменный стол и, формулируя свои вопросы, отстукивал их на машинке. По мере того как я отвечала, он сразу записывал и мои ответы. Потом перечитывал все вслух… Помню, он был очень неловким: суетился, ронял пепельницы, настольную лампу, листки бумаги. Я чувствовала себя ужасно неуютно.
Но когда этот материал опубликовали, оказалось, что он привлек к себе огромное внимание: его перепечатали многие иностранные журналы. Дело дошло до того, что Моравиа впоследствии предложили расширить интервью и выпустить его отдельной книгой. В результате нам пришлось встречаться не раз, и он, как всегда, был робким и интровертным, а я, как всегда, чувствовала себя не в своей тарелке. И все же я испытывала к нему теплое чувство. Я видела его безоружным. Ему, как ребенку, не удавалось скрыть чувства, которые он не хотел делать достоянием посторонних.
Мне нравился этот способ интервьюирования. Я прикрывалась своим телом, как маской, и считала вполне оправданным интерес к тому, что было, в сущности, главным орудием моего труда. К тому же я немного забавлялась, смущая его, так как понимала, что моя внешность была ему небезразлична. И верно, в физическом отношении я была очень близка его женским персонажам. Я некоторым образом становилась элементом его творчества: такая вот смуглая, хмурая, строптивая и немного равнодушная. Такой я не только казалась, но и была на самом деле.
Потом мы встречались много раз. Отношения наши были не очень открытыми. Однако я читала в его глазах глубокое чувство, а он читал то же самое — в моих. Он понимал меня, как я, думается, понимала его, хотя об этом мы с ним никогда не говорили. Вообще мы были с ним во многом схожи.
В последний раз мы виделись с Моравиа на каком-то ужине. Он был, как всегда, нетерпелив, раздражителен, смущен. Я смотрела на него, и у меня перед глазами оживали воспоминания о тех давних рабочих встречах у него дома на виа делль’Ока.