Мне спустит шлюпку капитан
Шрифт:
Задумка городских властей подарить обществу настоящий спорткомплекс была встречена жителями с большим энтузиазмом. Но спорткомплекс так и остался на бумаге по причине растраты городской казны, и завис бетонный каркас бассейна серым долгостроем. Туда бегали играться все, и даже дети из соседних дворов, и просто проходящие мимо любопытствующие. Там по торчащим из стен самой купели арматурам можно было, если несколько раз подтянуться, вполне залезть в саму ванну. Может, Сёма там? Но она туда ни за что не сможет попасть! Даже под прицелом автомата. Она несколько раз зовёт его по имени, стоя под бетонной стеной там, где глубоко. Тишина. Никто изнутри не передразнивает. Значит – в ванне действительно никого нет. Наконец, совершенно расстроившись от бесплодных поисков и своего бессилия, она возвращается домой. Сёма сидит за столом на кухне и с аппетитом жуёт большую котлету, макая её поминутно в соль. При виде Аделаиды он медленно в недоумении поворачивал голову. Взгляд Сёмы был чист и светел, в нём читается совершенно искреннее недоумение: «Чего это ты, сестра, так припозднилась? Я знал, что пора в школу, пришёл сам, а ты вот где-то ходишь… Вот уже и переодеться успел, и поесть, а тебя всё нет! Нельзя себя так распускать! Режим соблюдать надо! Видишь, как ты маму опять разнервировала?!»
На самом
– Мамочка! Мне случайно в школу не пора?
– Что, мерзавка? – Мама изо всех сил старалась сдержаться. Но Сёмочка же сказал «разнервировала», значит, можно начинать…
Не разнервируешь меня перед работой – сдохнешь?! Садись, жри и убирайся в школу! Не забудь взять с собой яблоко на завтрак. Всё я за тебя должна помнить! Вместо того чтоб за ребёнком смотреть, за тобой самой глаз да глаз нужен! Куда ты ходила? Чтоб ты в следующий раз там провалилась, и сдохла, а-а-а-а, как ты меня мучаешь! Портфель собран?! Собра-а-ан, говорю?! – Голос мамы крепчал… Действо набирало обороты…
Портфель был давно собран. И ненавистное кислое яблоко давно лежало между книг…
Как только Сёма пошёл в школу, начались и другие насущные проблемы. Например, мама, видно, решив, что дочь её уже достаточно взрослая, стала понемногу раскрывать ей глаза на половые различия. То есть, мама стала как бы сперва осторожно, а потом всё глубже и глубже ей намекать, что она – «де-е-евочка», а Сёма – «маа-а-альчик». Аделаида и сама прекрасно это знала, она даже хотела маме сказать, что вообще-то это давно заметила. Но, как оказалось, что «дее-е-вочка» – «маа-а-альчик» – это вовсе не пустой звук! И эти понятия вовсе не равнозначные! Оказывается – то, что можно мальчику, для девочки иной раз такой позор, что предпочтительнее умереть! «Да-а-а! – так говорила мама. – И такое, оказывается, бывает! Вести себя прилично надо, конечно, везде, но «осо-о-обенно в нашем городе, где нас все знают». Вот, если у Сёмы на улице какой-нибудь дядя спросит: «Как пройти ко Дворцу культуры?», Сёма очень культурно и вежливо должен ему ответить. А вот если у «Аделаии-и-иды» спросят: «Как пройти ко Дворцу Культуры?», она не то, что не должна останавливаться с каким-то незнакомым мужчиной, да ещё с ним стоять, да ещё разговаривать и руками показывать, чтоб её весь город видел! Она должна тут же, как можно быстрее перебежать на другую сторону, сразу же «кинуться» домой и тут всё рассказать отцу! Если отца дома нет, то маме. «И на всю жизнь ты должна запомнить и это лицо – раз! – строго выговаривала мама, – и это место – два! И обходить это место стороной – три!!!!»
Зачем и о чём говорить папе, Аделаида так и не поняла. Что папа должен был делать, тоже не поняла. То ли выбегать на улицу и показывать «мужчине», где же всё-таки Дом Культуры, то ли бить этого «мужчину», желающего во что бы то ни стало туда попасть, то ли… то ли вообще не понятно – если убивать, то за что?! Да и какая, в сущности, разница?! Папа-то всё равно никуда и не пойдёт, потому, что сам не знал, что с «мужчиной», почитателем известной всему миру культуры металлургов, делать! Но она чувствовала во всём этом что-то нехорошее, грязное, что касается именно того, что она – «дее-е-евочка». Мама рассказывала о каком-то тоскливом «целомудрии», которое есть у «каждой девушки» и которое надо «хранить». Хранимое «целомудрие» Аделаиде представлялось в виде больших скучных толстых девок в национальных костюмах с похожими на «целые» яблоки щеками. Мама говорила, как себя должна вести «порядочная девушка из хорошей семьи», совсем не так, как обо всём остальном. Она говорила очень проникновенно, вкладывая в свои слова всю душу. Рассказывала о «тернистом пути девушки» и о каком-то «цветке», который надо донести до далёкого «того» (то ли «единственного», то ли «таинственного»). Мама, несмотря на все свои старания, говорила настолько замысловато, сглаживая острые углы, уходя от прямых ответов, и делала такое торжественное лицо, что Аделаиде хотелось вытянуться перед ней в струночку и отдать честь, как в армии по телевизору на параде. Но она всё равно не понимала: зачем «таинственному тому самому» «мужчине» дарить цветы, и почему он их первым должен нюхать? А что будет, если их уже кто-то нюхнул?! Во-первых, как он об этом узнает, а во-вторых, чего у него, убудет, что ли?
– Дура ты, Аделаида! – кричала в таких случаях мама и громко швыряла на пол что-нибудь твёрдое.
Кроме «созревания», как говорила мама, связанного с цветами и садовыми проблемами, проблемой в целом стал и сам переход в четвёртый класс. Аделаида, расставшись в конце третьего класса с любимой Екатериной Семёновной, встретила очень много непонятных вещей. Множество учителей и кабинетная система имели, конечно, как свои преимущества, так и свои недостатки. Достоинством было то, что весь класс на переменке проходил по коридору из одного крыла здания нередко совсем в другое, в зависимости от предмета. Это было целым путешествием, не хуже «Хождения за три моря» Афанасия Никитина! Одна Аделаида никогда не посмела бы бродить по школе: была целая куча недоброжелателей из других классов, и встреча с ними ничего прекрасного не сулила. Другое дело, когда идёшь в толпе одноклассников, практически защищённый со всех сторон, увлечённо болтаешь с кем-нибудь, а посему в глаза другим особо не бросаешься. Во время этих перемещений Аделаида открыла для себя совершенно неведомые доселе закоулки, подвал, чердак, новые лица и новый вид из окон. Из кабинетов ей особенно понравились кабинеты биологии и физики. Недостатком же кабинетной системы можно было считать, что теперь дефиле по коридору делалось тогда, когда надо, а не когда Аделаида была к этому морально готова, и всё равно больше приходилось бывать на виду у всех. А так как она к четвёртому классу ни капельки не похудела, даже наоборот поправилась, ей чаще приходилось слышать восторженные возгласы при её появлении. Казалось, многие весь урок ждут перемены, чтоб посмотреть на неё. И недостатком было ещё: если чего забыл в парте – больше ни за что не найдёшь!
Новые учителя были разными. Одни неопрятные, постоянно раздражённые, в помятых серых юбках с собранными назад «кукишами» жидких седых волос. Другие, например, учительница английского языка – подтянутые, с модной причёской и весёлые. Некоторые относились к ученикам с большой строгостью, были требовательны и непреклонны, но справедливы и добры. Даже существовала какая-то необъяснимая закономерность: чем серее платье было у учительницы и толще линзы её очков, тем она была неприступней и бесчеловечней, и это называлось почему-то «строже». Некоторым учителям было безразлично всё – и сам учебный процесс, и успехи учеников, и их промахи. Иные, казалось, только и ходят на работу для того, чтоб найти случай показать своё «эго» или выставить ученика на посмешище перед всем классом. Они получали настоящее физическое удовольствие, описанное очень давно Зигмундом Фрейдом, только от одного вида ученика, нетвёрдо стоящего у доски и теребящего полу короткого школьного пиджачка. Вызванный по школьному журналу на заклание, он мямлил что-то, глядя в пол, нечленораздельное.
Что ты там бормочешь?! – искренне удивлялся педагог, заранее уверенный в поддержке масс. «Макаренко» радостно оглядывал класс, дескать, дети готовы? Сейчас будем смеяться! – Дома смотрел в книгу и видел фигу?!
И класс никогда не подводил! Никогда не отказывал в таком удовольствии своему учителю, даже если и не любил его. Но терять возможность посмеяться над тем, кто вчера точно так же ржал над тобой?! Промолчать?! С какой радости?! Ах, нет! Увольте! Я при каждом удобном случае, на каждую самую тупую шутку учителя отвечу взрывами бурного веселья, только чтоб отомстить за вчерашнее этому… который сейчас потеет у доски! Или за позавчерашнее. Или за позапозавчерашнее!
Процесс публичного «опускания» ученика, разбор его полётов, сопровождаемый язвительными комментариями, являлись одним из самых действенных методов воспитательного процесса подрастающего поколения… Брошенное «острое», в авторском понимании, слово вызывало восторг и веселье учеников. Особо громко и старательно смеялись те, кто сам буквально совсем недавно посетил угол класса и сам теребил руками фартучек или пиджачок. Он теперь с лихвой отыгрывался за свой «позор» на своём товарище, за «позор», которым так любили «клеймить» воспитанные в «правильном духе» советские преподаватели! Конечно же, смех в классе был признанием и наградой носящему имя доброе учителя… Он чувствовал себя всемогущим! Это был самый элементарный метод завоевания популярности у учеников, кратчайший путь к авторитету. Вот они, тридцать три пары глаз напротив его очков. Весь урок они и их души полностью принадлежат только ему – учителю. Он сорок пять минут – академический час – их царь и Бог! Они – напаханное поле. Царь по призванию, он ещё и главный агроном. И чего он лично сейчас захочет, то лично сейчас и посеет. Всё на выбор: захочет – отборную, селекционную пшеницу, не захочет – вонючую амброзию, от которой никакого урожая, у людей от неё одна аллергия, иногда со смертельным исходом. И нет никакой связи между отношением учителя и действительными способностями ученика. Есть только обратная зависимость между их характерами: чем больше ученик являет собой яркую индивидуальность и не желает быть со «связанными одной цепью» – тем большие раздражение и ненависть он вызывает в своём наставнике. Такого «хама» необходимо постоянно «ставить на место», указывать ему, кто он на самом деле. Тут применимы любые методы. Это можно сделать «публично критикуя» – выставить его на школьной «линейке» и по капельке, по косточке доказывать ему, что он не годен даже «чистильщиком общественных туалетов работать, потому, что не знает элементарных законов физики». Можно, указывая на недочёты, недостатки, просчёты, «сбивать спесь», «чистить», как говорила мама. Проще говоря – с таким «плохим учеником» надо постоянно «работать», не оставляя на «самотёк», не «упуская из виду» и «влиять, влиять и ещё раз влиять» всем обществом.
Да, учитель в классе – царь и Бог. Одним единственным словом, одним только жестом он может вызвать во взорах детей недоумение, интерес, радость, досаду, боль, обиду, гордость. Но есть одно особо приятное чувство у самого учителя. Его хоть раз в жизни, да желали бы ощутить все без исключения строители человеческих душ. Ощущение власти при виде расширенных от страха зрачков напротив – самое приятное, самое упоительное и самое захватывающее из всех, доводящее человека до дрожи оргазма! Внушение страха само по себе очень интересное занятие. Даже чувствам стороннего наблюдателя можно позавидовать, когда на его глазах вменяемый и довольно счастливый человек за доли секунды превращается в испуганное до смерти животное, в безумного зомби! Тем большее удовольствие – вселить этот страх и внимательно, с чувством полного удовлетворения наблюдать, как корчится жертва под инквизиторской пыткой. И ведь на это зрелище не нужно покупать билетов! Его можно вызывать в любой день, в любую секунду, наблюдать сколько угодно, хоть на каждом уроке, хоть по нескольку раз за день, не сходя со своего места и даже не меняя позы за учительским столом! У всех есть скелет в шкафу. Советский учитель – хороший психолог, выращенный и настоянный на идеях о высоких целях, не желающий знать цену ни своей, ни детской жизни. Зато он хорошо знает, за какой именно из створок скрывается обнажённое, не защищённое кровью и плотью зрелище. Он умело тычет в него указкой и оборачивается за аплодисментами к зрителям. Некоторые в классе, особо устойчивые из тридцати трёх, пытаются спрятать свой страх, дерзят, или просто ёрничают. Но таких мало. Опытный учитель всегда видит эти замечательно притягательные ростки ужаса на дне сетчатки. Он наслаждается этим зрелищем, купается в его свинцовых тучах, как наслаждается настоящий художник при виде шедевра, созданного его же собственными волшебными руками.
Если проверкой Сёмкиных успехов занималась только мама, то процесс тотального контроля за учебным процессом Аделаиды был разделён на две не совсем равнозначные фазы. Ответственность за первую принадлежала отцу. Аделаида училась в школе за два квартала, и поэтому на каждой переменке ловить её учителей, как в своё время учительницу «Марию Ивановну», не получалось, но папа, конечно, нашёл выход из, как он говорил, «саздавшевася палаженя» (создавшегося положения). По вторникам у папы был так называемый «командирский день», то есть – во всех школах Города по расписанию не было уроков физкультуры, и преподаватели собирались в спортзале стадиона на «летучку». Уже часам к одиннадцати утра они заканчивали «летучку» и целый день у них потом был свободен. Поэтому именно по вторникам папа устраивал глубокие проверки – наведывался к Аделаиде в школу и на правах коллеги, взявши классный журнал из ячейки в учительской, аккуратно выписывал из него текущие оценки за неделю, а так же долго, со всеми по одному, беседовал с учителями. Папа подробнейшим образом выспрашивал об её «упущэниах», «отставаниях», «прабэлах» и поведении «на» и вне уроков. Потом со всей этой информационной добычей он радостный являлся домой и отсчитывался сидевшей с чугунным лицом маме. Потом они оба несколько минут молча сидели, как бы борясь с огромной «потерей» или страшным «горем» и принимая решение «как жить дальше?!».