Мнемосина
Шрифт:
Своими поступками я не надеялся открыть себе дорогу в рай — в то время рай и ад мало занимали меня, куда более значимым казалось заслужить уважение отца Деметрия, чтобы и дальше иметь возможность внимать его рассуждениям о вечных истинах, которые в устах приходского священника казались понятными и простыми. Отец Деметрий учил не смирению, в этой добродетели я успел порядком разувериться, а любви. Он любил целый мир — с цветами и пчелами, с трудолюбивыми муравьями, с каждой прозрачной росинкой на остром листе осоки. Такую любовь своим неокрепшим разумом подростка я мог понять и разделить. Однако отец Деметрий любил и более объемлюще: Творца в его величии и людей в их несовершенстве, родную землю — глинистую, каменистую,
Женское окружение сформировало во мне обостренное мировосприятие и сентиментальность. Стесняясь своей чувствительности, я считал себя обязанным постоянно доказывать причастность к сильному полу. Я пристрастился к верховой езде без седла, брал уроки владения шашкой у хозяина соседнего имения, отставного кавалериста, от него же научился стрелять из винтовки с обеих рук и сквернословить. Батюшка мой по понятным причинам был непригоден к военной службе, я же приветствовал войну как средство утверждения мужественности. В немалой степени тому способствовало и положенное военным жалование в восемь сотен имперских идеалов. Едва услыхав о мобилизации, я направился на сборы. Благодаря полученным урокам меня распределили в Третий лейб-гвардии полк улан, где я повстречался с еще одним человеком, нимало не похожим на отца Деметрия и даже являвшемся полной ему противоположностью, но тем не менее вызвавшим во меня сходные чувства приязни и доверия.
Он был офицером. Звали его Габриэль Звездочадский. Отличный наездник и лучший разведчик в эскадроне, физически развитый, высокий, гибким станом, с гармоничными чертами лица, озаренными чистейшей голубизны глазами, Звездочадский неизменно притягивал взгляды. И если я лишь пытался казаться сорвиголовой, то он действительно был таковым. Вид собственного лица он переносил с плохо скрываемым раздражением, за любые намеки на сходство с девицей немедля вызывал на дуэль — а стрелком он был отменным, курил самокрутки, хлебал крепчайший самогон. Благодаря взрывному нраву он заслужил среди солдат и офицеров пафосное прозвище — Смертоносная Ночная Тень, обычно сокращаемое до Ночной тени.
Самой яркой его чертой была лихорадочная жадность до впечатлений. В сочетании с абсолютной неразборчивостью она порождала примеры то непревзойденного мужества, когда Ночная Тень бесстрашно бросался в гущу схватки, привнося смятение в стан врага, то глубочайшего цинизма, когда несколько часов спустя этот же человек беззастенчиво выспрашивал у сослуживцев интимнейшие подробности их личных перипетий. Вследствие такого контраста одно время я подозревал в Звездочадском газетчика, ровно до тех пор, пока не явился свидетелем его спора с заезжим репортером.
Фамилия последнего была Писяк, что в действительности не имело ничего общего с писательским ремеслом, а означало, согласно медицинскому справочнику, «острое гнойное воспаление волосяной луковицы ресницы и сальной железы века» или, попросту, ячмень. Писяк таскался за нашим полком с месяц, на период схваток отсиживаясь в штабе, зато все остальное время гарцуя впереди колоны. Мне не нравился этот человек, но помня наставления отца Деметрия, я был неизменно с ним вежлив, не позволяя неприязни выплеснуться вовне. Оказалось, репортер невзлюбился не мне одному.
Ради ночлега мы с другими офицерами расположились в крестьянской избе. Хозяйка выставила на стол горячий хлеб и парное молоко. Вечер тянулся за неспешными беседами. Вспоминали о доме, семьях, делились смелыми мечтаниями о грядущем, со смехом пересказывали случившиеся курьезы. Самой молодой из офицеров, задорный светлоглазый Янко, напоминавший Леля-пастушка из сказки, извлек из кармана губную гармошку и, вытряхнув набившиеся туда крошки хлеба и махорки, принялся негромко наигрывать. На сундуке возле окна, ловя последние отблески уходящего дня, примостился Писяк,
Вдруг грохнула входная дверь. На пороге стоял Звездочадский. Лицо его было бледно, рот искривлен, глаза же сверкали ярко и казалось источали сияние. Он стремительно пересек комнату, стал напротив Писяка и швырнул в того свернутой в рулон газетой.
— Это вы написали? Не отпирайтесь, я знаю, что вы! Тут стоит ваша фамилия!
Окажись на месте Писяка любой из нас, за таким выступлением непременно последовал бы вызов на дуэль, чего и добивался Ночная Тень. Но репортер был редкостным трусом, поэтому он подобрал газету, расправил помятые листки и убрал в карман. Руки его дрожали.
Звездочадский продолжал обличать:
— Вы укрылись в арьегарде и строчите день-деньской. Я-то полагал, из писанины вашей выйдет толк, но до такого не может додуматься даже самое больное воображение. Только послушайте, — и, обратившись к нам, он принялся читать по памяти. — «Мы наступаем четвертый день. Мы оглохли от грохота орудийных разрывов, глаза наши красны из-за порохового дыма, и слезы чертят дорожки поверх черных лиц. Вокруг расстилается выжженная земля, на груди которой покоятся непогребенные солдаты. В их глазницах лениво ковыряются вороны, переборчивые от сытости и утратившие способность летать. В разоренных деревнях нас встречают плачущие женщины, облаченные в лохмотья, оставшиеся от одежд. Мы предлагаем им хлеб, и они едят его жадно, потому что все их припасы расхищены неприятелем…» Что за чушь вы несете, я спрашиваю?! Мы-то здесь знаем, что это не так, но в тылу примут на веру все описанные вами мерзости! Противник такой же человек, и у него есть своя честь. Они не грабят и, упаси Бог, не насилуют, а что до провианта, так не могут же они воевать голодными. Мы тоже жжем за собой деревни и поля, потому что сытый враг нам опасен. К чему вы малюете им рога и копыта?
— Я рисую картину войны, — нашел в себе смелость возразить Писяк.
Я подумал, что был не справедлив к репортеру и порадовался, что, следуя наставлениям отца Деметрия, не высказал своего мнения прилюдно.
— Ваша картина не имеет ничего общего с действительностью!
Следует отдать Писяку должное: он попытался отстаивать свои убеждения. Даже если этот человек заблуждался, то в заблуждениях он был совершенно искренен.
— Полагаете, читателю интересна правда? Как вы чихнуть боитесь без особого на то приказа? Как издалека наблюдаете за боем пехоты, вместо того чтобы присоединиться к ней и вместе разметать неприятеля? Как следите за отступлением врага, вяло отстреливаясь, и даже отмечаете, куда он отошел, но никак не желаете ускорить его отход конной атакой? Как после сражений вы рассаживаетесь по избам, хвастаете своими успехами да хлещете самогон? Я показываю людям то, что они жаждут видеть. Вы офицер, и я не спорю, когда вы отдаете команды. Но вы ни чёрта не смылите в писательском ремесле!
Писяк разволновался, лицо его пошло пятнами. Похоже, Звездочадский задел его за живое. Однако тирада репортера не произвела на Ночную Тень впечатления.
— Убирайтесь! — скомандовал тот. — Тотчас же! И не попадайтесь мне глаза, не то я прирежу вас как свинью, коей вы и являетесь!
Статья Писяка и весь этот напряженный разговор послужили причиной тому, что ночью мне привиделся кошмар. Благодаря отцу Деметрию Божьи заповеди прочно укоренились во мне, и хотя я твердо знал, что защищаю правое дело, я не мог оставаться равнодушным к виду людских страданий, каковые на войне неизбежны. Я убивал, в пылу схватки не думая о ценности человеческой жизни. Такие мысли приходили ко мне позже, в минуты покоя, когда убитые вставали перед глазами, точно въяве. О нет, я не видел их черт, но оттого они делались только страшнее — безликие человеческие остовы, тени, ушедшие в небытие без покаяния, без прощенья.