Многоточия
Шрифт:
С сердечного приступа, повалившего Бессонова на асфальт, минуло около двух лет. К зданию, нарисованному Марутой, после того инфаркта он ездил ещё несколько раз, несмотря на врачебный запрет волнений и переживаний. 16-этажный параллелепипед не качался на ветру, не обрушивался и не трескался, и оттого думалось, что русский авось крепче и надёжнее всяких климатических перепадов и холодов. Потом Миша искал очередную работу и о доме том позабыл. А потом его ударил второй инфаркт. И вместе с ним настигла другая напасть.
— Боль в голове не из-за пластины, так? — спрашивает Бессонов.
— Так, — отвечает врач и стряхивает
— Никто не говорил. Я не проверялся.
— Пластина — память о войне?
— В горах дело было… Давайте вернёмся к нашим баранам. К диагнозам. В груди, значит, сердце, а в сердце инфаркт. А в голове?
— В голове мозг. О голове поговорим в моём кабинете. Когда поправитесь. Вы не волнуйтесь.
— Нет ведь никого в палате. И что за особая врачебная тайна? Тайна от пациента?
Мише смешно, но засмеяться невозможно: у лица нет сил.
В палате обитают ещё трое больных, но сейчас они где-то за дверями. При появлении лечащего врача вышли. Из деликатности.
Бессонов спрашивает:
— Опухоль? Ведь так?
Он приподнимается на локтях. Тело кажется лёгким и тяжёлым одновременно. Нескладным, непослушным и каким-то обвисшим. В голове клубится туман. Бессонов опускается на подушку. Если врач ничего не скажет, он будет спать. Может быть, ему приснится хороший сон.
— Точный диагноз поставит онколог. Я кардиолог. После выписки вы пройдёте соответствующее обследование.
— Доктор, кто научил вас мучить больных? — Бессонов открывает глаза. Когда говоришь такое, надо смотреть на того, кому говоришь.
— Вам нельзя волноваться.
Врач встаёт со стула. Идёт по проходу между кроватями. Распахивает окно.
Бессонов глядит на сине-зелёную спину доктора. Нет ничего проще правды, но люди предпочитают вилять, уклоняться, лгать. Тьмы низких истин нам дороже… Нет, не нам, а мне… Мне дороже… Нас возвышающий обман… Чепуха, вздор поэтический. Зачем обобщать, теоретизировать? Тут случай конкретный: доктор боится, что правда прикончит пациента. Добьёт через третий инфаркт. И тогда смерть станет частью личной статистики медицинских неудач.
За окном шелестит листва. До ушей Бессонова доносится радостный тенор: «Наденька, меня завтра выпишут! Выпишут! Я буду жить!» Отвечает голос женский, вероятно, Наденькин. Звучит он гораздо тише, и Бессонов не различает слов.
Врач прикрывает окно и возвращается к кровати. Рассказывает о пользе покоя, диеты, о витаминах, рыбьем жире и морковном соке. Бессонов словно переезжает в детство. Доктор говорит короткими предложениями, как полковник, малыми паузами отмечает, фиксирует каждую точку. Последняя точка распадается на многоточие.
— Вам нельзя волноваться. Отдыхайте. Скоро будете гулять во дворе. Погода чудесная. Поправляйтесь…
Три точки, три сухие горошины. Они брызгают в стороны, катятся по наклонной плоскости, подпрыгивают на кочках, взмахивают бледно-зелёными ручками, похожими на молоточки. Хирург в Афганистане, тот, что говорил Мише про миллиметр и сердце, тоже сыпал многоточиями. На ум Бессонову приходят книжки Антона Чехова, томики с юморесками, с рассказиками про мещан и чиновников, чьи унылые портретики, чёрненькие да серенькие, помещались на бумажных обложках. Чехов тоже был доктором — и тоже любил многоточия… Вот так так, Бессонов! И ты обобщаешь и теоретизируешь!
— Поправляйтесь…
Бессонов не отвечает. Он понимает доктора, потому и молчит. Себя Бессонов тоже понимает. Пожалуй, тут пришлось бы кстати слово «гармония».
VI
Медицинскому приговору, бесповоротному, безнадежному, Бессонов обрадовался. Гора с плеч! Он всегда предпочитал ясность, определённость, точность, в приказах ли, в житейских ли поворотах на гражданке. Значит, снова тоннель! На сей раз путешествие без возврата, дорога в один конец. Четвёртая стадия, иноперабельно, наука двадцать первого века бессильна. «Но вы не отчаивайтесь… Простите, я хотел сказать…» Бог ты мой, чистые многоточия! Наткнувшись на улыбку пациента, молодой онколог замолчал, растерялся, снял очки и снова надел. «Ничего, — сказал Бессонов, — ничего! Спасибо, доктор».
Когда врач, поведавший о зове смерти, выдал ему ворох нужных бумаг и с тем отпустил, Бессонов купил в ближайшем киоске газету. По привычке. Газета была той же местной «правдой», что сообщила о сдаче в эксплуатацию шестнадцатиэтажной новостройки и смерти Маруты. Люди давно читали новости в Интернете, но Бессонов упрямо покупал бумажные газеты, чей тираж с годами падал. Напечатанное слово представлялось ему более основательным, исправлению и мутации не подлежащим. Развернув номер, Миша вздрогнул: посреди колонок, словно пропасть, зияла фотография знакомой шестнадцатиэтажки. С того горького августа откатилось в прошлое ровно два года, день в день. Теперь фотокорреспондент снял не парадный вход, а южную сторону здания. Посреди стены змеилась трещина, расколовшая три средних этажа, смявшая вертикальную строчку окон, сбросившая панели облицовки и раскрошившая теплоизоляцию. Дом будто лопнул. «Сотрудники эвакуированы», — на военный лад писал репортёр. Ссылаясь на предварительное заключение комиссии, газетчик обвинял в разрушении здания иностранного архитектора, не рассчитавшего должным образом прочность материалов, эксплуатируемых в сибирских условиях. Откуда взялось это заключение, какая комиссия умеет сделать вывод за сутки?
— С днём рождения, Мариша, — прошептали язык и губы.
Второй раз за день Бессонов улыбнулся. Примерно так улыбаются отъезжающие.
VII
Тонкая, подвижная, она скользнула к нему, выпорхнула из стены, точно от паутинки освободилась. Лёгкое жёлтенькое платье Маруты, казалось, вот-вот вспыхнет в красной печи. Бессонов обнял знакомое тело, поцеловал длинные щёки, горевшие пунцовым румянцем.
— Ты загадал меня, Миша! Это такой праздник! Такое счастье, что поверить не можно… Я здесь боялась. Очень боялась! Думала: так будет, не так? Меня — не меня? Внизу ты пугался счастья. Я боялась, ты принесёшь свой страх наверх.
Бессонов чуть отстранился от Маруты. Полюбовался ею. Посмотрел в её серые глаза, такие живые, такие поющие. Никогда бы не подумал Бессонов, что смерть может быть таким благом, таким открытием.
— Повстречался мне один мудрый старик, — сказал он. — Старик, который никуда не спешил. Старик, пролиставший свою жизнь до самого детства. До шоколада в хрустящей фольге, до любимой книжки, до той девчонки, в которой оживает мечта.
— Ты никогда так не говорил, Миша. Раньше.
«Чтобы постичь жизнь и чтобы найти нужные слова, нужно умереть», — подумал с восхищением Бессонов. Откуда восхищение? И тотчас понял: от гармонии!