Модеста Миньон
Шрифт:
— А почему вы не хотите, чтобы я был сегодня в церкви?
— Вы расспрашиваете меня после того, как я оказала вам честь своей откровенностью и обратилась к вам с просьбой?
Бутша молча поклонился и вернулся к своему патрону в восторге от того, что его прекрасная дама позволила служить ей.
Час спустя супруги Латурнель зашли за Модестой, которая стала жаловаться на страшнейшую зубную боль.
— У меня даже не хватило сил приодеться, — сказала она.
— В таком случае оставайтесь дома, — заметила добродушная супруга нотариуса.
— О нет, я хочу помолиться о счастливом возвращении отца, — ответила Модеста. — Я тепло оделась, и прогулка принесет мне только пользу.
И мадемуазель Миньон пошла в церковь вместе с г-жой Латурнель. Она отказалась взять под руку свою спутницу, боясь, как бы та не почувствовала той внутренней дрожи, которая охватила девушку при мысли, что скоро она увидит своего великого поэта. Разве один взгляд, брошенный на него, первый взгляд, не должен решить ее судьбу?
Есть ли в жизни человека мгновение восхитительнее первого
Эрнест происходил из хорошей тулузской семьи, состоящей в дальнем родстве с министром — его покровителем, и обладал тем внешним лоском, который дается только воспитанием, начатым с колыбели; однако трудовая жизнь сделала его серьезным, не сделав педантом, а педантизм — подводный камень для всех людей, остепенившихся слишком рано. Роста он среднего; его тонкое, с мягкими чертами лицо, свежее, хотя и без румянца, невольно располагало к себе. Не будь у него маленьких усиков и бородки, как у Мазарини, он походил бы на переодетую девушку, так нежен овал его лица и изящен рисунок губ, так по-женски ослепительно белы и ровны его зубы, будто взятые с витрины дантиста. Добавьте к этим качествам нежный голос, нежный цвет лица, светло-голубые глаза с восточным разрезом, и вы поймете, почему министр прозвал своего юного секретаря «мадемуазель де Лабриер». На его широком чистом лбу, красиво обрамленном черными густыми кудрями, лежит печать задумчивости, что вполне гармонирует с меланхолическим выражением лица. Выпуклые надбровные дуги, хотя и очень изящно очерченные, несколько омрачают взгляд, а меланхолическое выражение лица зависит от рисунка полуопущенных век. Скрытая неуверенность в себе, которую мы обозначаем словом «скромность», чувствуется и в чертах и во всей фигуре Эрнеста. Быть может, читателю удастся яснее представить себе его внешний облик, если мы заметим, что по законам пропорции следовало бы удлинить овал лица, увеличить пространство между слишком коротким подбородком и лбом с низко растущими волосами. От этого лицо кажется придавленным. Житейские заботы провели морщинку между бровями Эрнеста, чересчур густыми и сходящимися к переносице, — отличительный признак ревнивцев. Хотя Лабриер был в то время строен, чувствовалось, что к тридцати годам он располнеет.
Тем, кому хорошо известна история Франции, Эрнест мог бы напомнить загадочную личность короля Людовика XIII с его беспричинным меланхолическим унынием и скромностью, с его бледным лицом под королевской короной; того Людовика, который любил опасности войны и приятное утомление после охоты и ненавидел труд, который был застенчив до того, что его любовница даже страдала от излишней почтительности к ней, и настолько холоден душой, что спокойно позволил бы отрубить голову лучшему своему другу. Характер, объяснимый разве только угрызениями совести, вероятно, преследовавшей того, кто отомстил матери за отца. Кем был этот король — католическим Гамлетом или попросту неизлечимо больным? Но в то время как Людовика XIII подтачивал какой-то тайный червь, лишая его сил и сгоняя с лица краски, Эрнест страдал просто от неуверенности в самом себе, от застенчивости мужчины, которому еще ни разу не шепнули женские уста: «Люблю тебя», — а особенно же от сознания того, что его преданность бесполезна. После того как падение правительства [72] возвестило, подобно погребальному звону, о гибели монархии, несчастный Эрнест прилепился душой к Каналису, но обнаружил в поэте человека бесчувственного, как камень, прикрытый, однако, бархатистым мхом. Желая покориться силе и одновременно полюбить ее, он испытывал беспокойство пуделя, потерявшего хозяина, а похож был на короля, нашедшего своего властелина. Эти сомнения, эти чувства, это выражение страдания делали его лицо гораздо красивее, чем это думал сам Эрнест, раздосадованный, что женщины причисляют его к типу «прекрасных меланхоликов», вышедшему из моды в наше время, когда каждый стремится, чтобы трубили хвалу только в его честь.
72
...падение правительства.— Речь идет о крушении режима Реставрации в результате Июльской буржуазной революции 1830 года.
Итак, из-за неуверенности в себе Эрнест возложил все надежды на костюм, сшитый по тогдашней моде. Для этой встречи, где все решал первый взгляд, он надел черные панталоны, тщательно начищенные сапоги, лимонного цвета жилет, в вырезе которого виднелись черный галстук на тончайшей сорочке с опаловыми запонками, голубой сюртук с орденской ленточкой в петлице, который по новейшей моде плотно прилегал к фигуре. На нем были прелестные перчатки из тонкой кожи цвета старинной бронзы; в левой руке он держал с грацией вельможи XVII века трость и шляпу, стоя с обнаженной головой, как полагается в церкви, и при свете свечей его искусно причесанные кудри отливали шелковистым блеском. Устроившись с самого начала службы в уголке у колонны, он внимательно присматривался к входящим христианам, а главное, к христианкам, которые на минуту приостанавливались, чтобы окунуть пальцы в святую воду.
Внутренний голос сказал Модесте: «Вот он!», — едва она вошла в церковь. Все — от покроя сюртука, от чисто парижской осанки, орденской ленточки вплоть до перчаток, трости и духов, — все было не здешнее, не гаврское. Поэтому, когда Лабриер обернулся, чтобы рассмотреть низенького нотариуса, его высокую и величественную супругу и «чучело» (дамское словечко), под видом которого сопровождала их Модеста, бедная девушка, хотя и была хорошо подготовлена к встрече, все же почувствовала, как забилось ее сердце при виде этого вдохновенного лица, озаренного бившим из дверей ярким светом. Да, это мог быть только он: маленькая белая роза виднелась в его петлице, почти закрывая собой орденскую ленточку. Узнает ли Эрнест свою незнакомку в этой женщине, напялившей на себя старую шляпку с двойной вуалью? Модеста так испугалась ясновидящего взгляда любви, что даже стала подражать старушечьей походке.
— Посмотри, жена, на этого господина, — сказал низенький Латурнель, направляясь к своему месту. — Это наверняка приезжий.
— У нас бывает столько приезжих, — ответила г-жа Латурнель.
— Но разве иностранцы заходят в нашу церковь, которой еще нет двух веков? — возразил нотариус.
Эрнест простоял всю обедню около входа, но не заметил среди женщин ни одной, которая воплощала бы его идеал. Что касается Модесты, то она только к концу службы справилась с нервной дрожью. Она испытывала такой восторг, описать который была бы в состоянии только она сама. Наконец по каменным плитам раздался звук шагов, — так мог ходить только вполне светский человек: обедня кончилась, и Эрнест бродил по церкви, где оставались только ревнители благочестия, которых он и стал изучать самым внимательным образом. Эрнест заметил, как сильно задрожал молитвенник в руках женщины под вуалью, когда он проходил мимо нее, и так как она одна прятала свое лицо, у него явилось подозрение, которое подтвердил и туалет Модесты, не обманувший проницательного взгляда влюбленного. Он вышел из церкви вслед за г-жой Латурнель и последовал за ней на почтительном расстоянии. Он увидел, как она вошла вместе с Модестой в дом на улице Руаяль, где девушка обычно дожидалась вечерни. Окинув взглядом этот дом, на котором красовалась вывеска нотариальной конторы, Эрнест спросил у прохожего фамилию нотариуса, и тот, не без гордости, назвал Латурнеля, лучшего нотариуса в Гавре. Заметив своего возлюбленного, когда тот проходил по улице Руаяль, стараясь заглянуть в окна, Модеста сказалась больной и не пошла к вечерне; г-жа Латурнель осталась с ней. Таким образом, бедный Эрнест напрасно пробродил до вечера по улице. Он не осмелился отправиться в Ингувиль и счел долгом чести вернуться в Париж, написав перед отъездом письмо Франсуазе Коше, которое ей предстояло получить на следующий день со штемпелем Гавра.
Супруги Латурнель обедали каждое воскресенье в Шале, куда они провожали Модесту после вечерни. Поэтому, как только девушка почувствовала себя лучше, они направились в Ингувиль вместе с Бутшей. Счастливая Модеста надела очаровательное платье и, забыв о своем утреннем маскараде и о флюсе, спустилась к обеду, напевая:
Проснись, мой друг! Уж звезды поредели, Фиалка в небо аромат свой шлет...Бутша вздрогнул при виде Модесты, — так она изменилась, — крылья любви выросли у нее за плечами; она напоминала сильфиду, и чудесный, живой румянец счастья играл на ее щеках.
— Кто написал эти стихи, на которые ты сочинила такую прелестную мелодию? — спросила г-жа Миньон у дочери.
— Каналис, маменька, — ответила она, и горячая краска залила ее лицо и шею.
— Каналис! — воскликнул карлик, которому звук голоса и неестественный румянец Модесты открыли то единственное, чего он еще не знал. — Неужели же он, великий поэт, пишет романсы?
— Это простые стихи, — ответила Модеста, — а я попробовала подобрать к ним вспомнившиеся мне мотивы немецких песен.
— Нет, нет, — заметила г-жа Миньон, — ты сама сочинила этот романс, дочка.
Модеста, чувствуя, как она краснеет все сильнее, выбежала в садик, позвав с собой Бутшу.
— Вы можете оказать мне большую услугу, — проговорила она тихо. — Дюме ничего не сообщает ни маменьке, ни мне о размерах состояния отца, мне же надо знать правду. Разве в свое время Дюме не послал батюшке пятьсот с лишним тысяч франков? А отец не такой человек, чтобы пробыть в отсутствии четыре года и лишь удвоить свой капитал. К тому же он возвращается на собственном корабле, и доля, которую он выделил Дюме, достигает шестисот тысяч франков.