Моё поколение
Шрифт:
— В настоящих газетах и журналах ещё не то хроникеры выкидывают, чтобы матерьялец добыть, — сказал он самодовольно и, обернувшись к подошедшему Илюше, торжествующе спросил: — Что, за живое масонов задело?
— Не так чтобы очень, — холодно ответил Илюша.
— Хорошая мина при плохой игре, — рассмеялся Петя.
— Это к тебе больше относится, — покусывая губы, сказал Илюша. — У тебя-то действительно скверная игра, и привычки у твоих сотрудников скверные. За эту пакость о трех «Ш» завравшимся хроникерам нужно бы я не знаю что сделать.
— Почему
Илюша покраснел.
— Ни в какой протекции, особенно в твоей, я не нуждаюсь и вообще грязным сплетням не верю. Что касается фамилий, то у тебя тоже довольно гнусно получилось. Ширвинского и Жольку Штекера ты хоть зашифровал, а Никишина и других ты считаешь возможным ляпать полностью. Что будет, если Мизинец или, еще хуже, Петроний пронюхает о журнальчике? Ты знаешь, что за кружок по головке не погладят.
— Ну и что ж, — осклабился Петя. — А их разве нужно гладить по головке?
— Их могут выставить из гимназии. Ты находишь это по-товарищески?
— Я нахожу, что это не твое дело.
— А я нахожу, что это очень смахивает на донос.
— Наплевал я, на что это смахивает.
— Как это так наплевал? — возмутился Илюша. — Ты что же, заодно с этими жандармами?
— А жандармы иногда вовсе не такая плохая штука, — насмешливо прищурился Петя, — а другой раз так просто необходимы, чтобы держать кой-кого в границах. Не будь их, такие, как ты, на голову сели бы.
Илюша открыл было рот, чтобы ответить Пете, но его опередил Ситников. Бледнея от негодования, он подскочил к Любовичу и, тряся перед его носом маленькими кулачками, заговорил, заикаясь от волнения:
— Т-ты, т-ты понимаешь, что ты г-говоришь? Или т-ты н-не понимаешь? А? Эт-то же, эт-то же ч-черт знает, что такое. Это же, т-ты же черносотенец махровый.
— Отвяжись, идиот, — отрезал Петя, выходя из себя и наливаясь холодной злобой.
Но Ситников надвинулся на Петю вплотную и сильней замахал коротенькими ручками.
— Черносотенец, — повторил он сдавленно. — Черносотенец. Скотина. Поступай в союз Михаила Архангела. Пуришкевич. Погромщик…
— Пошел к черту, прачка, — злобно огрызнулся Петя.
Ситников захлебнулся и смолк, не в силах произнести ни слова. Лицо его покраснело, из глаз готовы были брызнуть слезы. Тогда поднялся из-за своей парты Красков. Рыбаков глянул ему в лицо и хотел было загородить дорогу, но Красков резко отстранил его. Бледный и решительный, он подошел к Пете Любовичу, всегдашнему своему сотоварищу по балам и вечеринкам, и молча, рассчитанным движением ударил его по лицу.
Любович отшатнулся и, не удержав равновесия, плюхнулся на парту, потом побагровел, вскочил и бросился на обидчика. Они сцепились, но их тотчас же разняли. Никишин первый бросился в свалку. Он сгреб Любовича в охапку и оттащил в сторону. Кто-то схватил Краскова за руки.
— Пустите, — сказал Краснов, криво усмехаясь. — Я не собираюсь затевать драки.
Его отпустили. Но Любович, совершенно потерявший над собой власть, выкрикивая ругательства и чуть не плача, яростно рвался из рук Никишина. Никишин пытался удержать его, приговаривая: «Ну, будет тебе, слышь». Но Петя Любович бился в его руках и, наконец, выскользнув, кинулся к Краскову. Никишин, однако, успел перехватить его. Любович снова принялся неистово вырываться. Тогда от дверей кто-то сказал:
— Никишин, пойдите сюда.
Сказано это было негромко, но все тотчас услышали и как по команде обернулись. На пороге стоял Аркадий Борисович — неподвижный, прямой, холодный. Откинув чуть назад голый череп, он смотрел на смятенное скопище гимназистов откуда-то из недосягаемого далека.
С минуту длилось общее оцепенение. Потом Никишин грузно вышел вперед. Аркадий Борисович указал ему на дверь:
— Пойдемте.
Вслед за этим Аркадий Борисович повернулся и, четко переступая негнущимися ногами, двинулся по коридору к лестнице, ведущей вниз к директорскому кабинету. Никишин, ссутулясь, побрел за ним. В ту же минуту в класс вошел Прокопий Владимирович, с запозданием явившийся по должности классного наставника занять класс в свободный урок. Красков, кинувшийся из класса вслед за Никишиным, наткнулся на латиниста и едва не сшиб его с ног.
— На место, — коротко бросил Прокопий Владимирович, подергивая угловатым плечом, как будто ему подтяжки были слишком туги.
Красков на мгновенье остановился в нерешительности, потом проговорил торопливо: «Мне к директору» — и ринулся к двери.
— Вернись, — рыкнул Прокопий Владимирович, но Красков летел уже по коридору.
Прокопий Владимирович мотнул взъерошенной головой и, проходя к учительскому столу, буркнул:
— Стрикулист.
Потом сел за стол, сосредоточенно помолчал, сказал в пространство с равнодушной мрачостью: «Запишу», раскрыл принесенный с собой классный журнал, записал Краскова, закрыл журнал, обвел класс мутным, тяжелым взглядом, так же равнодушно и мрачно проворчал: «Черт знает что» — и уже до самого звонка не сказал ни слова.
Глава седьмая. МАТЬ
Потолок темен и низок. Софье Моисеевне кажется, что он давит прямо на темя. Долго ли она это выдержит? И сколько ещё ночей суждено ей вот так ворочаться до рассвета, не зная сна и думая всё о том же, всё о том же?
Но о чем же ещё может она думать? И что, кроме этих горьких мыслей, ей остается? Что она может сделать? Разве она может заставить его разлюбить эту золотоволосую девушку? Нет. Она этого сделать не в силах. Но сидеть сложа руки и смотреть, как всё катится под гору, — этого она тоже не может. Она мать. Кто же, если не она, должен думать о счастье мальчика и бороться за него.
Бороться. Легко сказать бороться. А как? Говорить с ним? Но сейчас это всё равно, что говорить слепому — посмотри, куда ты идешь! С другой стороны, невозможно оставить слепца одного на трудной и опасной дороге. Должен кто-то сказать ему обо всём; должен же он в конце концов понять своё положение. И о чём только он думает, хотела бы она знать.