Мое поколение
Шрифт:
— Товарищи рабочие и крестьяне! — хрипло кричал Алеша, главный оратор, обращаясь к сбежавшейся детворе. — И вы, товарищи красноармейцы! — поворачивался он к нашему «железному батальону».
Но мы не только перепевали взрослых. Было и свое.
— Пролетарские дети всех стран, соединяйтесь! — бросил как-то Алеша на митинге в девятнадцатом году и выдал свое, заветное.
У него был великолепный план: план всемирной детской организации; цели ее были неясны. Тут царила полная путаница. Алеше мерещились детские роты, батальоны, полки, сам он на
Это сначала нравилось всем. Но насмешливый Валька подрезал крылья.
— А воевать с кем?
— Хо! Ясно! С белыми.
— А кто нас на войну пустит?
— Пустят. Сами пойдем.
— А где оружие для всех возьмем?
Заминка и неуверенный ответ:
— Должна власть дать.
Но у Вальки последний сильный довод:
— А войне скоро конец. И большевики против войны. Что мы, скауты, что ли?
У меня была другая мечта: детская партия, комитеты, съезды.
— И круглая печать! Обязательно! — подхватывал Алеша. — Здание хорошее и вывеска: «Детская коммунистическая партия».
Но Валька качал насмешливо головой:
— Так вам здание и дали!
— И дадут.
— Дадут?
— Дадут!
— Вот вам что дадут! — он показывал фигу.
Закипала драка. Я, как комиссар, вступал в свои права:
— Что вы, как дети, ссоритесь? Стыдитесь!
Валька обиженно поводил плечами:
— А что они глупости порют? Партия-я! Партийцы тоже!
— А ты чего хочешь?
— Взяли бы лучше пьеску детскую поставили, вон как в городе.
Действительно, в городе появились детские драмкружки: «Путеводная звезда», «Детский мир», «Юные артисты».
— Так то ж гимназисты! — с невыразимым презрением возражал Алеша. — Вот дура! То ж гимназисты! — И грозился: — Ох, пойду я на этот спектакль! Ох, руки у меня чешутся!
Павлик, как всегда, молчал. Он даже словно не слышал. Присев на корточки, ласково гладил облезшую, всю в репьях шерсть Шарика.
— Ну, а ты как думаешь? — обратился я к нему в упор.
Павлик смутился, пролепетал что-то, но потом вдруг застенчиво и тихо сказал свое:
— Детский завод надо. Детский завод!
Митинги наши часто кончались драками, воем, ревом; мы уходили с расцарапанными лицами, но непримиримые, убежденные, упорные.
И вместе с этой горячей стремительностью, ртутностью, буйной, оголтелой юностью в каждом из нас уже жила холодная, прищуренная недоверчивость.
Приходил в нашу компанию новый. На него смотрели с воинственной настороженностью.
— А ты не буржуй? — сердито спрашивал Алеша, командир «железного батальона».
Мальчик божился, что нет, не буржуй.
— А чего ж ты божишься? — злорадно подхватывали мы. — Бога ведь нет!
А Алеша объяснял:
— Бога нет! — и тыкал в небо пальцем. — Там пустота и звезды…
Откуда мы узнали, что бога нет? Проникли в тайну мироздания? Прочитали антирелигиозную книжку? Прослушали лекцию? Ничего подобного! Надуло в уши, подслушали на митингах, увидели на плакатах, узнали от знакомых красноармейцев. Ведь недаром же ходила среди бойцов лихая поговорка: «Крой, бога нет».
Знойное, сухое и голодное пришло лето тысяча девятьсот двадцать первого года.
Из Поволжья двинулись в наши места голодные люди; они несли с собой ужас. Он дрожал в их воспаленных, ищущих, тоскливых глазах, и рядом с ним теплилась покорная, тихая и тоже тоскливая надежда. Они умирали на вокзалах, на улицах, в пыльных, запущенных скверах, потому что и в наших домах был голод.
С шахт приходили тревожные слухи: говорили о шахтере, убившем своих детей и бросившемся в шахту, чтобы не умереть голодной смертью.
У Алеши умер брат, маленький кудрявый Василек, Васятка, — мы любили нянчиться с ним.
— Тиф? — спросила у доктора Алешина мать, вытирая сухие глаза.
— Тиф?! — пожал плечами доктор. — Да, голодный тиф.
Алеша стоял, склонившись над маленьким почерневшим трупиком. Он хотел плакать и не мог. Алешин отец сидел, сгорбившись, беспомощный и жалкий. Наконец, он поднял голову и посмотрел на Алешу.
«Вот, — говорил тоскливый этот взгляд. — Вот! Я не виноват. Я один тянусь. Вставай, сынок, в лямку».
И Алеша съежился под этим взглядом.
Потом мы хоронили Васятку — хоронили наше детство. А на следующий день Алеша пошел в большое учреждение, где, говорят, давали хорошие пайки.
— Я хочу… работу… — сказал он робко. — Я писать могу, переписывать. Я учился в школе.
Его смерили взглядом: он был высок для своих лет, худощав, задумчив; в глазах у него металась голодная тоска и отчаяние. Его пожалели, дали пробу.
— Пишите, — и начали диктовать.
Дрожащими руками, старательно выводя буквы, писал Алеша.
— Неважный у вас почерк, молодой товарищ, — сказали, посмотрев его писание. — И ошибок много. Слово «лучше» вы написали «лутше».
Алеша слушал молча. Он хотел сказать, что немецкие снаряды, разорвавшиеся над его школой, помешали ему узнать, как пишется слово «лучше», но ничего не сказал и, опустив голову, направился к двери.
«А дома пайка ждут», — подумал он, взявшись уже за дверную ручку, и вернулся.
— Я курьером могу, — пролепетал он в отчаянии.
Его взяли курьером.
Остальные ребята бродили по городу скучные, злые, ленивые. Митинги кончились. Казармы переделывали в школы; война стихла, только часовые [1] мерзли по ночам у складов.
Что-то новое происходило в стране, новое, непонятное нам. Дома стояли с выбитыми стеклами, — их еще не ремонтировали, но из них уже и не стреляли.
По улицам бегали ребятишки с лотками: ирисы, папиросы; они задирали нас, а мы, огрызаясь, кричали:
1
ЧОН — коммунистические части особого назначения.