Моё Золотое руно
Шрифт:
Перекинув сумку на левое плечо, я уверенно двинулась через дорогу, надеясь пересечь порок туристов, но успела сделать лишь несколько шагов. Сбоку на меня надвинулось что-то большое и темное.
— Ой.
Незакрытая на молнию сумка слетела с плеча. Маленькой серебристой торпедой вылетел и покатился в сторону термос. Если его в толпе пнут пару раз, придется с ним проститься навеки. Я торопливо собирала рассыпавшиеся по плиткам набережной кошелек, блокнот, плеер, когда чуть не сбившаяся меня с ног ходячая
— Ваш термос. Прошу прощения.
— Спасибо. — Я подняла голову, щурясь навстречу солнцу, и почувствовала, как мгновенно омертвела кожа на лице и похолодели руки. — Ты?
ЯСОН
Чертовы туристы, их дети и чемоданы.
Этот город ничуть не изменился. Все те же выгоревшие до цвета старого серебра доски пирса, рыжая плитка набережной, жаровни с горячим песком, где в кастрюльках с деревянной ручкой закипает лучший в мире кофе — обжаренный до цвета молочного шоколада и смолотый почти в муку.
От этого запаха рот наполнился слюной, но я нашел в себе силы отвернуться от пластиковых столиков под полосатым тентом. Свой аппетит я сберегу для кофе, который подают на площади перед церковью Святого Николая Угодника — со стаканом холодной воды и тарелочкой цукатов вместо сахара.
Главное — быстрее миновать набережную в центре города. Разноголосая толпа свернет в центр, оттуда разойдется в разных направлениях, впитается кровеносной сетью узких улочек и осядет в современных отелях, домашних гостиницах или новомодных апартаментах.
Исключение составляли старые и опытные туристы, которые годами останавливались у одних и тех же хозяек в Старом городе и на Рыбачьем Конце, вполне удовлетворенные кроватями с матрасами на железных пружинах, крючком вязаными занавесками на окнах и вышитыми еще бабушками нынешних хозяек полотенцами возле устроенного во дворе умывальника. С ними я собирался дойти до самого домика тети Песи.
С каждым шагом я все внимательнее прислушивался к себе: оторвался ли я душою от места, где родился и вырос; отзовется ли сердце на плеск волн под причалом, на крики чаек и ленивую перебранку хозяек, развешивающих выстиранное белье поперек улиц, прямо над головами прохожих?
Как бы там ни случилось, но у меня оставалось два дела, откладывать которые дальше было уже невозможно. Во-первых, присутствовать на церемонии открытия памятника защитникам Ламоса, павшим шестьдесят и сто пятьдесят лет назад. На гранитных плитах по обе стороны монумента будут золотом выбиты имена и моих предков в числе прочих, и если я подведу их, то этот стыд мне не избыть ничем.
А во-вторых, пришла пора поцеловать руки, кормившие меня в детстве после смерти родителей: тети Песи, Анастаса Ангелиса и его жены Гликерьи Ангелиссы.
Ох уж эта тетя Песя, я невольно улыбнулся, едва подумав о ней. Крикливая, вездесущая и неутомимая, щедрая и на ласку для осиротевшего ребенка и на ядовитое словцо в адрес прижимистого покупателя, для всего города она была мадам Фельдман — женщиной-стихией, горой колышущейся потной плоти, нависающей над рыбным прилавком в самом центре рынка.
— Дорогая у вас рыба, мадам Фельдман.
— Ой, да шо вы жидитесь, мсье Вислогузов, гою это не к лицу.
— Мадам Фельдман, что же вы меня перед дамами позорите. Вы же знаете, что я Вислоусов.
— Так ви бироте бичков? Или мне об вас вообще забыть, мсье Висло…?
— Давайте уже. Сдачи не надо.
— Приятного аппетита, мсье Вислоусов.
Я точно знал, что у ангела могут быть два подбородка, необъятная грудь и по локоть обсыпанные мукой руки, потому что именно такова была наша мадам Фельдман. Тетя Песя, мой персональный ангел-хранитель.
После похорон родителей именно она пришла в наш опустевший дом и вытащила меня, испуганного двенадцатилетнего мальчишку из-под лестницы, куда я забился, как потерявшийся щенок. Уж не знаю, чего стоило ей и Анастасу Ангелису оформить липовое опекунство на мою очень дальнюю и до изумления древнюю родственницу, но им это удалось.
С тех пор одну половину своей жизни я проводил в ее пропахшем рыбой домике, где во дворе рядом с бельем сушились связки бычков, а в глубине, под шиферным навесом стоял мой продавленный топчан, а вторую — в гостеприимном и теплом доме Ангелисов.
Под щедрой кровлей самого знаменитого в Тавриде винодела, сыновья которого стали моими лучшими друзьями. Под ненавязчивой и необидной для гордого пацана заботой тети Гликерьи, чья дочь стала первой и, наверное, единственной моей любовью.
Медея… Наверное, она уже вышла замуж. Может быть, нарожала кучу детишек, растолстела, расплылась, превратилась в мягкую и круглую булочку, точную копию своей матери, и думать забыла обо мне. Если уж и здесь мне не удастся вырвать эту занозу из моего сердца, значит так тому и быть — пусть оно да самой смерти сочится болью при воспоминании о тех ясных глазах, розовых губах, золотых волосах.
Кстати, о волосах. Если где-то на побережье Тавриды и можно было встретить настоящую медовую блондинку, так это только в Ламосе. Уж я-то знал, за время моих скитаний повидал достаточно.
Хотя и здесь они были большой редкостью. Среди черноглазых и черноволосых листригонов даже я со своей каштановой шевелюрой казался чуть ли не белой вороной, а такие женщины вроде той, что сейчас пыталась пересечь катящий по набережной людской поток — светлокожей с волнистыми волосами, так напоминающими Золотое руно — казались среди местных жителей редкими золотыми крупинками в черном вулканическом песке.
Интересно, какого цвета у нее глаза? Хотя какая разница, при такой-то заднице и ножках? Судя по цвету загара и отсутствию багажа, она была местная, хотя одета как туристка. Женщины Ламоса наряжаются только в будни для выхода в церковь и дальнейших посиделок в кафе, и тем более, не тратят деньги на такие глупости как натуральный лен, конопляный деним и кожаные сандалии-гладиаторки, явно дорогие и явно сшитые за пять тысяч миль отсюда.