Мои осколки
Шрифт:
Родители моего отца, дед и бабка, историю любви и трагедии которых можно положить в основу какой-нибудь мелодрамы. Сороковые, война, тыл, у деда бронь, он на заводе военном работает, бабка (странно это писать и произносить сейчас — «бабка», ей в то время было двадцать с небольшим, младше меня была намного и она, и дед) медсестра в госпитале. Дальше помню плохо, но что-то связанное с работой — то ли технику на заводе разгружали, то ли придавило чем, но у деда завороток кишок. Его в больницу, как раз в дежурство жены, а единственный хирург пьяный, и он, дед, на руках жены и умирает. Она идет домой, целует сына Альберта, отца моего, дочку Галю, ему три годика, ей на год меньше,
Сухо, скупо, но, если пофантазировать, можно дополнить все это художественными подробностями: лампочки больничные, врач пьяный, молодая женщина в белом халате бредет по грязи и холоду домой, чтобы попрощаться с малышами своими, глаза детей, яд в склянке.
Теперь родители матери. Ее мать, бабушка моя святая, родилась в 1910 году, и матери лишилась очень рано, воспитывала ее мачеха, а мачехи — дело известное. Рано вышла замуж, а отца ее раскулачили и с семьей отправили в Сибирь. Она с мужем осталась, деревенька в Старошайговском районе Мордовии. Первая дочка, Соня, умерла малышкой, потом родились еще трое, Ваня, Коля и Таня, мать моя. Когда война в сорок первом началась, мужа Федора, деда моего, забирают, но в середине войны приходит, не то израненный, не то больной. Выбрасывают его провожающие на повороте, а до деревни сорок километров. Мелкими шажками бредет домой, по грязи, опять же по холоду. Неделю идет эти сорок километров, и одному Богу известно, где он ночевал и что ел. А потом, когда почти дошел, кто-то из деревенских увидел его и сообщил бабушке. Она лошадь в колхозе взяла, запрягла, и встречать бросилась, а он уже сам почти пришел. Мать вспоминала, что он еле ноги передвигал, сидел подолгу на лавке и вздыхал, чувствуя, что стал обузой, потому как и работать не мог, и лечить некому. Той же осенью и повесился в сенях. Матери шесть лет было, и она хорошо запомнила покачивающиеся в сенях ноги своего отца.
Вот такая грустная наследственность, такие неразвившиеся ветки на древе, срубленные в самом соку.
Рассказывала мать о себе, и там тоже было мало веселого. В войну вечно голодные, ели хлеб из лебеды, а бабушка в колхозе работает за палочки и лишь бы зерна горсть детям принести или картошку мерзлую из земли тайком выковырять. Такой выбор был: или укради малость, или с голоду помирай.
В восемь лет мать отправили в Казань нянькой работать. Сидела с девочкой годовалой. Год там пронянчилась, но назад привезли, не заплатив ни копейки. Саму кормили, и то ладно.
В четырнадцать поехала с подругами под Свердловск, на разработки торфяные, матери и братьям помогает, здесь — платят, шлет каждый месяц посылки с крупой и сахаром. Потом в колхозе своем — дояркой.
А дальше в жизни то же самое — тяжкий непосильный труд, бескорыстная помощь родственникам, знакомым. Сорок почетных грамот, значки отличия, медаль «Ветеран труда». И записи в трудовой книжке, которую я впервые листал, когда оформлял ей первую группу инвалидности.
«Стаж работы по найму до поступления в строительное управление № 2 один год». «Принята в строительное управление № 2 разнорабочей 3 разряда». «Переведена землекопом 1 разряда». «Переведена асфальтоукладчиком 3 разряда». «Уволена по собственному желанию». «Принята в ремонтно-дворовый цех дорожной рабочей 3 разряда». «Уволена». «Принята». «Присвоен 3 разряд бетонщицы». И последнее место работы: «Центролит, стерженщица». И потом уже записи о присвоении повышенного разряда, объявление благодарности, констатация выдачи грамот и денежных премий.
Так и хотелось возмущенно воскликнуть: «Погодите, погодите! Какой землекоп, какой асфальтоукладчик, какая бетонщица? Это же моя мама, маленькая, хрупкая! Неужели для нас, убогих, нет в этой жизни ничего хорошего?»
По всей видимости, да, ничего нет.
Но так думаю я, мать так не думала, никогда не жаловалась на судьбу, не роптала.
И даже заболев, смиренно терпела все, что судьба преподносила. В поликлинику несколько месяцев проходила, жалуясь на недомогание, на похудение внезапное, а врач участковый посмотрит анализ крови и мочи и говорит: «Все в порядке».
Потом приступ боли, врачи из «скорой» брать не хотят — не аппендицит и не температура, а мать уже вещи в больницу собрала, надеялась, что помогут. Врачи брать отказались, она и не спорит, руки опустила, сидит на кровати молча, рядом сумка с вещами, ложкой, бокалом для больницы.
Я и Наталья поругались с ними, и тогда забрали, я тоже поехал. В приемном покое народу было много, и, помню, двое милиционеров привели мужика в наручниках, а он так бездарно притворялся, ойкая и держась за живот, что и больные, и даже врачи смеялись.
Мать не смеялась, сидела скромно с сумочкой своей на кушетке, грустная. Быстро взяли анализы, просветили рентгеном, и молоденький совсем врач испуганно и тайком, чтобы мать не слышала, сказал мне: «Ей в онкологию надо».
Мы поехали обратно, она все поняла, но я еще почему-то надеялся.
И вот на другой день с утра мы в онкологическом диспансере, в который я протаскался почти два десятка лет, пока стоял на учете. В регистратуру — не протолкнуться, заняли очередь, выстояли, на втором этаже мать встретила знакомого, тоже грустного, сидел с карточкой возле кабинета.
«Товарищ отца, — пояснила мать. — Когда квартиру получили, он дополнительные секции батарей установил».
«Пусть теперь приходит и доплачивает», — пошутил я. На днях приходили из домоуправления и считали, у кого сколько секций: если лишние — доплачивай!
Быстро сделали ФГС, и, когда мать вышла из кабинета, зашел я.
— Рак желудка четвертой стадии, — сказала мне врач.
И все, больше можно было не спрашивать. Год назад умер дядя Ваня, тоже от рака желудка, хотя у него была вторая стадия, и операцию делали. А здесь — четвертая. Консилиум принимал быстро, зашел — вышел, кто на операцию, кто домой помирать. Я зашел вместе с матерью.
— Опухоль неподвижная, — сказал хирург, пощупав ей живот, и стал мыть руки.
Мать вышла, а я остался. Хотелось услышать что-нибудь обнадеживающее, но не услышал. Только домой, потому как оперировать нет смысла, опухоль проросла на соседние органы, и химиотерапию при опухоли желудка тоже не делают.
— Что-нибудь? — сказал я. — Лекарства какие-нибудь, средства народные?
— Ничего, — ответил мне.
Помню один сон незадолго до того, как мать заболела. Строгое, как на иконах, лицо Иисуса Христа, и он мне говорит: «Только цифра 2 имеет значение».
Я сначала не мог сообразить, что за смысл таится в этих словах, потом, много позже, сообразил: два месяца всего прожила мать после того, как поставили диагноз.
Подробности ее кончины, наверно, не стоит описывать, и действительно, зачем? Страшные мучения, ужасное зрелище. Сестра, приезжавшая, чтобы устроить очередную истерику, чтобы закатить скандал. И в день похорон, и на поминках она не могла себя сдержать, — намерения вроде благие, но ее словно раздирало от злости и ненависти. И еще обвинения, что это я — причина смерти матери. Бестолковое, скандальное существо. Я любил мать.