Мои осколки
Шрифт:
Состояние влюбленности не покидало меня до последнего дня. Я выздоравливал, и, может, благодаря именно этому чувству и наговоренной водичке, а не тем трем с лишним тысячам таблеток, которые мне пришлось переработать почти за три месяца, проведенные в больнице.
Саша. Он провожал меня крайне грустный и унылый, ведь его положили раньше меня, и я уже (три месяца — это уже!) ухожу, а он еще нет. Несправедливо все это, вот, наверное, что он думал, держа под мышкой свои неизменные шахматы. Сколько партий нам довелось сыграть? Тысячу? Он пил сок, который ему тетя Ира приносила каждый день, но он уже ни во что не верил. Здесь же, в отделении, умер его родственник, добродушный пожилой мужчина, который тоже здорово играл в шахматы. Положили его после меня, и пролежал он не больше месяца, умер 31 декабря, на Новый
Я сдал пижаму, постель, переоделся в свою одежду и мечтал гордо взглянуть толстухе в глаза, но не тот был момент, чтобы она притащилась со своей скрипучей каталкой.
Я прощался, заглядывая в каждую палату, и многие прощались со мной сухо, будто я в чем-то был виноват, иные дружелюбно, искренне радуясь моему выздоровлению, а Саша проводил по всему длиннющему коридору, до лестницы. Он молча пожал мне руку и пошел, не оглядываясь, назад. Ссутулившийся мальчик с шахматной доской.
Я стоял со своими сумками, смотрел ему в спину и часто моргал, потому что — слезы. На лестнице меня догнала Тоня, глаза тоже в слезах. Она прижала меня к груди, поцеловала в щеку.
— Живи, Юрок! — только и сказала.
Я вышел с записью в справке для школы: «Тромбоцитопеническая пурпура средней тяжести», и с наставлением Натальи Николаевны не есть шоколад, цитрусовые и много не загорать. Еще поставили меня на учет, и раз в месяц в онкологическом диспансере нужно было сдавать кровь и посещать гематолога. С периодичностью в два-три года у меня случалось обострение, были плохие анализы, появлялась сыпь, и мне выписывали лекарство на дом. В тридцать с небольшим меня с учета сняли в связи с тем, что последнее обострение было более семи лет назад. Два десятка лет таскался я в республиканский онкологический диспансер, сидел со старухами в очереди, чтобы сдать кровь, и вдруг — свобода.
Многое из того, что произошло со мной в больнице, я пропустил. Три месяца прошли словно целая жизнь. Я не рассказал, как рисовал карикатуры на больных, персонал врачебный и толстуху коротконогую. Рисовал я хорошо, и мои тетрадные листочки, веселясь, передавали из палаты в палату. И как меня навещал приятель мой по кличке Чемодан, и уговорил меня выйти погулять и заглянуть с лестницы в окно морга, стоявшего отдельно от больничного корпуса. И как по инициативе нашей классной руководительницы, меня пришел навестить и попрощаться весь класс — дескать, вряд ли он покинет стены страшного гематологического отделения, и потому — фрукты в руки и шагом марш после уроков. И как возле дома, после выписки, меня остановила соседка и подробно стала расспрашивать о моей болезни, о больнице. Я зачем-то подробно рассказывал. Она внимательно слушала, а потом констатировала: «Ты умрешь скоро» — и уковыляла, пренебрежительно плюнув в душу, не задумываясь, что небрежно брошенное слово может ранить и убить. Но я не оправдал ее прогноз — «скоро» затянулось. А вот сын ее спился и умер, и сама она сейчас, не выходя из дому, доживает свои последние дни, а ухаживает за ней сноха, на которую подписала квартиру. Эти полные яда слова до сих пор в ушах, но я не держу зла. Мать всегда учила прощать.
Через несколько месяцев после выписки я узнал, что мальчик с неизменной шахматной доской умер, а еще много лет спустя сестра моей гражданской жены как-то спросила: «Ты знаешь тетю Свету?» Я ответил, что знаю много Свет и теть, и она уточнила: «Горшкову». Мне это ничего не сказало, и она принялась объяснять. Выяснилось, что Горшкова тетя Света — мама того самого мальчика, Саши, и она с Олей, сестрой жены, в очень хороших отношениях. И она рассказывала ей про меня, про то, как я лежал с ее сыном в отделении гематологии в 1982 году. Я, честно
Поначалу загоревшись, поразмыслив, я передумал встречаться с Сашиной мамой. Больная сама, больной муж, наверняка не утихающая боль от потери детей, и вдобавок я, ровесник ее давно мертвого сына, цинично притащусь из прошлого, чтобы сыпануть соль на раны, — изощреннее по своему нахальству и жестокости, на мой взгляд, поступка не придумать. Хотя очень и хотелось узнать: где он умер, в больнице или дома, потому что иных безнадежных по настоянию родственников выписывали умирать домой, какие были его последние слова, если они были, какую перед смертью читал книгу, где похоронен, да и вообще, как все это произошло? Все-таки мы сдружились тогда, много времени проводили вместе, разговаривали, и странно, что его мечты давно умерли и обратились в прах, а я продолжаю мечтать.
Дай судьба ему тогда шанс, и все это могло быть иначе. Встреча спустя много лет: «Привет!» — «Привет! Как жизнь?» — «Отлично!» — «Осуществил мечту? Стал водителем?» — «А то! Посмотри, какой у меня шведский красавец. „Вольво“! Двадцать пять тонн тащит, не напрягаясь. Не чета нашим хиленьким „КамАЗам“. А у тебя, как жизнь, друг? Стал писателем или давно бросил это дело?» — «Ни то, ни другое. Пишу, но писателем себя пока не считаю. Водителем стать легко, отучился и за руль, а здесь, чтобы добиться признания, чтобы научиться писать, чтобы этим заработать, нужна целая жизнь». — «Что, все так плохо?» — «Да нет, прогресс есть, вышла в известном питерском издательстве книжка, но ни славы, ни денег пока не принесла». — «Дашь почитать?» — «Прокатишь на грузовике?» — «Обязательно». — «Тогда дам. Даже подарю, с автографом!»
И, разумеется, смех, шутки, похлопывание друг друга по плечу, воспоминания о днях и ночах, проведенных в больнице.
Но — стоп. Поезд пошел по другому пути. Осколки остались иные. Этой встречи и воспоминаний не будет. Может быть, та самая коротконогая толстуха, спившаяся, с растрепанными волосами и постаревшая, вспомнит на лавочке у подъезда с такими же пенсионерами, как однажды везла из гематологического отделения мертвого мальчика с шахматной доской, потому как не желал ни в какую с ней расставаться. Да и то вряд ли. Если она и жива до сих пор, нет надежды, что ее злая и равнодушная память что-нибудь сохранила. Разве что скрип каталки.
Свою сестру в детстве я помню плохо. А если что-то и вспоминаю, когда мы приезжаем друг к другу в гости, так это какие-нибудь ее пакости. Она вспоминает другое, хорошее, что для меня сделала, но я почему-то ничего не помню. Вздорный, грубый, отвратительный характер сохранился у нее до сих пор.
Вскоре после того, как меня выписали, она вышла замуж и уехала с мужем в Подмосковье зарабатывать себе квартиру, тогда это было возможно, и за четыре года труда на Щуровском цементном заводе они получили отдельную трехкомнатную квартиру в центре Коломны. У сестры две сейчас уже взрослые дочери, мои племянницы, но, даже постарев, она ведет с себя с ними безобразно, как со мной в детстве: оскорбляет, проклинает, пытается поднять руку и всюду сует длинный в прямом смысле этого слова нос.
Помню, перед тем как уйти в армию двоюродный брат Вовка, тот, что красил рыжеватые волосы в черный цвет, подарил мне фотоаппарат «Виллия-авто». Шикарный, надо признать, сделал мне подарок, потому как — крестный, а я ему крестник. Фотобачок подарил новый, а увеличитель свой, старый, но научить премудростям фотодела меня не успел, пообещав, что в первом же письме подробно напишет, как проявлять пленку и печатать фотографии. Хорошо помню, с каким нетерпением ждал я это письмо, потому как пленку исщелкал, и не терпелось собственноручно нашлепать фотографии.