Мои воспоминания (в 3-х томах)
Шрифт:
В доме жила какая-то кухарка, то есть бывшая кухарка, ведь не одни князья "бывшие". Чья она была, от кого осталась и что делала, кто знает? Старая, но с "остатками", и по этому случаю мазалась и в ушах носила кольца. Ужасная была говорунья, назойливая. К ней ходил какой-то из контррева, грубый человек, который иногда, когда мы на балконе чай пили, приходил, становился перед Дионисией Игнатьевной и начинал не то себе в ус говорить, не то ее бранить:
– - Скоро, скоро мы всю эту сволочь бывшую уберем... Ваш муж-то где сейчас?
– - Мой муж уехал в Курск (что была сущая правда).
– - Да, как же! Знаем мы! Небойсь на той стороне реки в
Он мог простаивать часами; когда ему не отвечали, он сам себе отвечал; мы перестали слушать. Он, между прочим, всегда заступался за какие-то права своей дамы сердца. Однажды я сказал "бывшей" кухарке:
– - Что-то давно не видать вашего аблаката.
– - Да, вот тоже слово нашли. Аблакат? Не аблакат он мне вовсе... Какой он аблакат? Теперь аблакатов и нет уж. А вы: аблака-а-ат...
Была очень милая латышка Эльза у Охотниковых; она и готовила, и шила, и убирала, и за детьми ухаживала, настоящий друг семьи. Но когда Охотниковы уехали, она осталась: у нее была зазнобушка -- красивый, в защитном цвете латыш. Любовь ее не была слепа, и знаю, что часто она говорила ему правду в лицо, и думаю даже, что она иногда достигала смягчения нравов.
Когда уехали Охотниковы и рассыпалось все, что собиралось вокруг них, дом опустел. В квартиру въехал некий Гулевич с женой, служивший по части продовольственного снабжения; занял две комнаты, а остальное пошло под канцелярию. Они меня не выселили, приняли на пансион, и мы очень сжились. Муж почти всегда был в разъездах. Жена была миленькая птичка и питалась, как птичка, что не совсем соответствовало тому, чего вправе ожидать от своей хозяйки столующийся у нее пансионер. Но они были совсем милые люди; он через два года навестил меня в Москве...
Тем временем чрезвычайная комиссия Тамбовская свирепствовала все больше. От выселений, реквизиций стон стоял. Люди подбирали свой скарб, выкинутый на улицу, с плачем разводили руками. Все выкидывалось; охотниковская библиотека недели целые лежала в раскрытых ящиках на дворе, чудные книги восемнадцатого века мокли под дождем... Люди таскали свою рухлядь из места в место: одни уезжали -- спасались из Тамбова, другие приезжали -- спасались в Тамбов. И так по всей России: север спасался на юг, юг спасался на север. Можно себе представить, что были железные дороги...
Расстрелы продолжались. Стали подбираться к старикам. В доме Александры Николаевны Нарышкиной жили: старушка Воейкова, та, чей дом был занят контрревом, и старик князь Челокаев, давнишний и последний тамбовский предводитель дворянства. Этим трем было за восемьдесят лет каждому. Старушка Воейкова, кажется, умерла своей смертью. К Челокаеву пришли, чтобы вести его на расстрел. Старик сказал, что не пойдет: "Несите меня или здесь пристрелите, а я не пойду". Его оставили, но взяли со стола его золотые часы... Старуха Нарышкина, бывшая статс-дама, богатая основательница Нарышкинского общежития в Тамбове, давно мозолила глаза. Она была родная тетка Чичерина, знаменитого наркоминдела, прославившегося кроме прочего и тем еще, что нашел итальянского короля подходящим на должность президента республики чрезвычайников...
Это мне напоминает рассказ, слышанный мною о покойном бельгийском короле Леопольде. Ему представлялся какой-то знаменитый французский врач. Последний позволил себе -- как и Чичерин итальянскому королю -- сказать, что его высокий собеседник был бы отличным президентом республики. Заметив, что король как будто не особенно доволен его словами, он осведомился, не сказал ли
Прятание под сукно приказов о нерасстреле было обычным приемом. Читал в одной советской газете, что в Киеве два человека (а может быть, и пять, не помню) было расстреляно; обнаружилось, что телеграмма о неприменении "высшей меры" пришла вовремя и была спрятана. Виновный был привлечен к суду и приговорен к лишению должности "за ослушание"...
Последние описанные мною случаи происходили уже после моего отъезда из Тамбова, осенью 1918 года. Теперь расскажу о том, что определило мою карьеру в течение последующих трех лет, что стало моим заработком и вместе с тем утвердило за мной в глазах этих, ну, скажем, людей характер политической безвредности.
Проходя как-то бульваром, я повстречал того Аполлоныча, борисоглебского эсера, о котором уже упоминал. Несет под мышкой кипу бумаг.
– - Что это у вас?
– - Тут разное... А кстати, вас может заинтересовать. Объявления народного университета. Возьмите, познакомьтесь...
Первым лицом в этом новом учреждении был Сергей Николаевич Жихарев. Его отец был когда-то знаменитый сенатор Николай Степанович, прославившийся ведением политического процесса "семидесяти двух". А сын был народный социалист... Я пошел в канцелярию народного университета. Выходит ко мне Жихарев. Не забуду впечатления от этого человека. Иоанн Креститель по наружности; глубокие, пламенные глаза. Я предложил свои услуги в качестве лектора по искусству читки и попутно литературе. Он сказал, что у них программа еще не выработана, расписание еще не составлено, но что он будет, во всяком случае, иметь меня в виду:
– - Позвольте ваш адрес записать?
– - Волконский, Дворяне...
– - Как? Сергей Михайлович?
Что он знал обо мне, на чем основывался, -- только это прекрасное незабываемое лицо просияло.
– - Да садитесь, пожалуйста, я не знал... Да, конечно, мы вас приглашаем. Я познакомлю вас с Бунаковым, нашим деканом, и вы с ним сговоритесь. Приходите ко мне послезавтра утром в десять часов.
Не могу сказать, как меня взволновал этот радостный прием, как тронуло участливое уважение со стороны такого человека. Через день я был у его домика. Позвонил; почему-то мне не отворили, и я прошел во двор. На балкончике сидело много народу, между прочим наш борисоглебский землевладелец Евгений Павлович Кондырев. Хозяина не было, подсаживаюсь к Кондыреву, говорю:
– - Мне Сергей Николаевич сказал прийти сегодня.
– - Да, вот нам не заказывал, а всех собрал...
– - Как это? Не понимаю.
– - Да вы не знаете?
– - Не знаю.
– - Его вчера убили. Двое солдат вошли, спросили: "Дома Сергей Николаевич Жихарев?" Вошли, прошли в кабинет, выстрелили и ушли...
Да, на каждом шагу мы соприкасались со смертью. Смерть была хозяйкой жизни... Перед кончиной своей Жихарев успел поговорить с Бунаковым, и я начал мои лекции. На этом я утвердил свои последующие занятия, когда переехал в Москву, этим просуществовал в течение трех лет...