Мои воспоминания (в 3-х томах)
Шрифт:
"Совесть человеческая единому Богу токмо подлежит, и никакому государю не позволено оную силою в другую веру принуживать". Мы уповаем, что наступит день, когда эти слова Петра Великого будут выражать собой не теоретическое пожелание, а подтверждение практического порядка вещей в нашем отечестве. Всякая попытка оправдать противное идет вразрез с духом христианства и ведет к искажению понятия православной церкви. Если сами представители священства принимаются за такого рода задачу, то это только доказывает внутреннюю слабость церкви, вынужденной цепляться за постороннюю помощь и прибегать к чужим мерам, чтобы заменить бессилие своего меркнущего авторитета. Вернет же себе церковь свой авторитет только тогда, когда будет признана ненормальность ее канонического положения в России. А сейчас ненормальность больного организма объявляется нормальной, и ложными теориями силятся эту ненормальность оправдать. Это может усыпить умы, но не может излечить
Я сказал, что доклад этот я читал в разных домах и что в свое время были записаны у меня отзывы и разговоры. Припомню кое-что не столько в виде оценки моей работы, а ради характеристики тех людей, чьи слова привожу.
Когда я написал принцессе Елене Георгиевне Альтенбургской с предложением прочитать у нее доклад по вопросу о свободе вероисповедания, она ответила запиской, в которой писала: "Конечно, чем больше об этом, тем лучше". Брат ее, принц Георгий Георгиевич Мекленбургский, выслушав чтение, сказал: "Никогда еще в петербургской гостиной не было высказано столько правды". Здесь же на чтении у принцессы присутствовал поэт граф Голенищев-Кутузов, типичный представитель официального мышления и благонамеренного вероисповедания. Брат мой Петр во время чтения наблюдал за ним; он сказал мне: "Кутузов краснел все больше и пыхтел так, что страшно за него становилось". Брат мой в свою очередь был предметом наблюдения: доктор Петерсон, известный дерматолог, сказал мне: "Как интересно было наблюдать за лицом вашего брата во время вашего чтения; такая живость, такая подвижность". Известный писатель, юрист Анатолий Федорович Кони подошел и сказал: "А Победоносцов топнет ногой и скажет "Eppur non si muove" (то есть "а все же не движется" -- искажение слов Коперника о вращении Земли).
У великого князя Владимира Александровича я нашел ясное и тонкое понимание общечеловеческой стороны вопроса и наткнулся на традиционное "но", встающее всегда между принципиальными вопросами и их применением к России. Бедная Россия, которую всегда кормили каким-то детским сгущенным молоком, как ребенка, у которого еще зубки не прорезались, и не дай Бог, чтобы прорезались...
Глубоко взволновало меня отношение старика графа Палена. Помню, как на концертном балу в Зимнем дворце окликнула меня графиня. Кто помнит концертные балы? Есть еще такие, что помнят? В дверях между "концертным залом", где танцуют, и "арабской", где играют в карты, всегда сидели старые статс-дамы, смотрели, разговаривали, вспоминали и судили: увядшая краса, увешанная драгоценностями, почтенная старина, украшенная знаками отличия и благоволения. Мне всегда казалось, что в этом месте "арабской залы" паркет горячий. Тут около двери в танцевальный "концертный зал" -- другая дверь, в "малахитную", где царская семья пьет чай. И это преддверие, отделенное стеклянной дверью, всегда насыщено беспокойством, любопытством, некоторым страхом. Тут или сидят, или торопливо скользят. Скользят адъютант или фрейлина, пролетает с закорючистым пером на кивере своем придворный скороход, в то время как у ломберных столов сидят за картами -- эполеты, лысины, оголенные, давно уже не молодые плечи. Андреевские ленты и нагрудные портреты... Почему я там очутился?..
– - А, Волконский, мы знаем, что вы заняты интересными вопросами и пишете интересные вещи.
Кланяюсь милой старушке графине Пален.
– - Мой муж так интересуется, но он болен, никуда уже не ездит. Будьте милы, как-нибудь приходите к нам позавтракать, а после завтрака ему почитаете.
Подробности разговора нашего после чтения я забыл; но помню, что после глубокого молчания, смотря в точку перед собой, старик сказал: "Я думаю, кто тот человек, который бы мог передать ваш доклад государю..." Я остолбенел. Мне показалось в эту минуту, что всякий может себе ставить этот вопрос, но только не он, ибо кто же, как не он, может передать? Он, рыцарь без страха и упрека, он, бывший министром юстиции, он, верховный церемониймейстер во время коронации, он, достигший предела всех наград и всякого доверия? Но я не подумал об одном -- он лютеранин. У нас не умели никогда верить безотносительности заявлений иноверца в области этих вопросов. Когда человек поднимал голос и нельзя было придраться к нему лично, всегда находили аргументы, подтачивающие беспристрастность его заявлений. Говорили: "Ну да, известное дело, он получил заграничное воспитание", -- или: "У него бабушка лютеранка", -- или: "У него фамилия польская", -- или "У него мать католичка" -- и пр. и пр.
Нельзя перечислить, во всяком случае, я не могу перечислить
Сейчас мы проходим через период возмездия, и, как всегда бывает, страдает огромное большинство людей неповинных. Против возмездия ополчаться нельзя, его можно только сносить: чем глубже причина, тем неизбежнее последствие. Но возмездия ниспосылаются не ради одного только наказания, а ради возрождения. Условие возрождения -- осознание причин, осознание своего греха. Есть ли в нас это осознание? Сомневаюсь. Я думаю, что в этих вопросах если произошел сдвиг, то очень незначительный в смысле численности; опасаюсь, что люди, покинувшие Россию и там, за рубежом, работающие над "восстановлением", понимают это восстановление в цельном смысле этого слова. Боюсь, что, выйдя за пределы родины, они только переменили место и унесли с собой все то самое, чем жили прежде, -- без разбора, без проверки, без переоценки. И в поклаже их остались невытравленные зародыши, невырванные корни старых неосознанных грехов, старой, ими не ощущавшейся болезни. Заставить людей ощутить болезнь своего миропонимания, заставить почувствовать присутствие разлагающегося яда в том, из чего они хотят строить, есть обязанность всякого, кто сам -- это чувствует. Вот почему счел долгом своим дать место на этих страницах тому, что затемняло нашу жизнь в те минувшие годы, об исчезновения которых столь многие сокрушаются.
Большевизм смахнул все прошлое -- с тем хорошим, что в нем было, но и с тем плохим, что в нем было. Сокрушаться об исчезновении хорошего -- бесполезная трата чувствительности; но осознание плохого, оценка его и закаление себя в ненависти к этому плохому -- есть воспитательный долг тех, кто хочет работать над восстановлением достойного отечества. Не для того большевизм все опрокинул, не для того на месте лицемерия поставил цинизм, чтобы мы на пустом месте этого цинизма восстановляли лицемерие.
Так думаю я, сидя в холодной, уплотненной квартирке Шереметевского переулка в Москве, в то время как там, за рубежом, происходят совещания: претенденты, бывшие министры, бывшие думцы, епископы, журналисты... В квартиру вчера вселили проститутку; комендант ходил по коридору и кричал: "Если не поставите ей кровати, в двадцать четыре часа вы будете выселены". У нее ночевали две женщины и мужчина; песни до трех часов ночи... В коридоре напротив меня женщина с четырьмя детьми -- с семи часов утра визг и гам... Ухожу в прошлое. Пишу. Даже картины прошлых грехов дают утешение от окружающей действительности. В них побудительная сила, побуждение к работе -- все-таки жизнь; здесь кругом одно умиранье, надвигающаяся смерть... Ухожу в прошлое.
Хочу теперь рассказать, как вопросы, затронутые в предыдущей главе, отразились в нашей семье.
ГЛАВА 7
Княгиня
Это было в Риме. Я сидел у одного католического священника и читал ему русскую рукопись. Он не знал, кто я такой. Почему я к нему попал и какую рукопись читал, это будет сказано в своем месте. Он слушал и вдруг прервал меня:
– - Это большой богослов писал.
– - А если я вам скажу, что это писала женщина? Он посмотрел на меня, его глаза расширились:
– - Так это княгиня Волконская!
– - Да.
Моя мать написала две книги по церковным вопросам. Одна называлась "О церкви" и была напечатана в Берлине приблизительно в 1887 году. Другая -- "Церковное предание и русская богословская литература" -- вышла во Фрейбурге через год после ее смерти, в 1898 году. Я не буду излагать содержание этих трудов и превращать страницы моих воспоминаний в богословский трактат или в арену церковной полемики; но я хочу обрисовать смысл этих книг, указать место, какое они занимают в биографии автора, как принципы, руководившие пером его, сказались в жизни и что дало столкновение этих принципов с действовавшими тогда течениями общественной и правительственной мысли. Имя моей матери, ее книги, то, что по поводу этих книг писалось, что разыгралось вокруг нее в момент ее смерти, -- все это заслуживает внимания исследователя русского общественного мышления. Смотрю на дальнейшие строки не как на семейные воспоминания, а как на материал, который предлагаю будущему исследователю.