Молитва для Эльзы (быль в трех частях)
Шрифт:
— Послушай меня еще раз, милое создание. Я просто хочу дальше жить и я не собираюсь играть с тобой в Маленького Принца. Я очень хорошо знаю эту сказку, и она не про меня и тебя. То, что ты стоишь передо мной, ничего не изменит, ведь так? Как звать-то тебя? Почему ты все время молчишь? В таком случае будешь Эльзой. И почему кажется, будто я знаю, о чем ты думаешь? Зачем ты здесь? Чтобы морочить мне голову? Я и так в растерянности перед законами природы. Когда меня чему-то учили, было все ясно и понятно, а когда приходится учиться самому — не ясно ничего. И чем дальше, тем больше вопросов и все меньше на них ответов. Может, так и должно быть, и мы призваны жить в смятении, постоянно удивляясь фактам судьбы, а под конец, не разобравшись, что в этом мире к чему, совершенно растеряться,
Посетите горную вершину и гляньте, как прекрасна окружающая действительность. Разиньте рот и покричите, и нет здесь "ибо сказано...", и страха нет, и до любви рукой подать. Она должна быть здесь, а не между двумя дышащими телами, как я только что. И она не членский билет некоего душевного объединения энтузиастов, почитателей догм.
Милая Эльза, я, кажется, наделал много глупостей. Эта коммерческая любовь, и те предыдущие — некоммерческие. И как себя точно ощущать при этом, мне до сих пор невдомек.
Я взял одну женщину и повез в большой город. Там мы гуляли по морозным улицам, грелись в уютных кафе, а под вечер нашли на вокзале бабушку, которая сдала нам комнату внаем на несколько дней и несколько ночей. Комната была в частном деревянном доме, до которого ехать минут сорок на электричке. Сорок минут — пшик, когда ты молод и не один, и все вокруг вновь, и жизнь впереди.
Ночью для охлаждения нарочно выходил на улицу курить, после чего возвращался. Самое главное, закрепленное временем, впечатление — это когда остуженный зимним ветром заскакивал назад под одеяло, а там сюрприз. Страшно от того, что отпечатанная в уме женщина не говорящая, и слабо проявляет человеческое — что-то теплое. Выходит, для подобного счастья человек не нужен. А я старался: говорил слова, дарил цветы и обещания, поил крепленым вином, кормил пирожками с печенкой на вокзале. Вкусные, жареные, с хрустящей корочкой по десять копеек пирожки.
Что у меня в голове от жизни? Прах какой-то. Причем хрустящая корочка, причем десять копеек? Какого цвета у нее волосы? Кем она хотела стать, когда повзрослеет? Космонавтом?
Зачем стараюсь существовать, тратя время и занимая пространство мировое достояние? Или жизнь важна тогда, и ни к чему сейчас, как контрамарка, которая имеет значение только во время сеанса. А теперь она никчемный листок — кино закончилось, зажгли свет, и зрители разбрелись, оставив мусор и погрустневший порожний зал. И уборщица, песочная старушка, сгребая скорлупки от семечек, не подумает, что нашелушил их семьянин и производственник, неравнодушный к новостям и пиву, любитель кроссвордов. И что он, голубчик, сейчас дома среди собственного подрастающего поколения: вытирает сопли меньшенькому, дерет задницу старшему-сорванцу, а дочурку-рукодельницу и отличницу любит и балует, после чего бегает курить на балкон.
Зачем я, Господи? Мне страшно, Эльза! Где моя водка?
Живя раньше, я неправильно себя представлял, забывая о существовании смерти. Смерть — это важный и мощный природный факт, ровно любовь, а может, даже существенней. Веря в "нипочем не умру", мы похожи на австралийского страуса, который прячется, втыкая голову в грунт. Не чуя смерти, я существовал зря. Смерть, она, ведь основа природы, как рождение. Каким-то волшебным веществом наполняешься, когда вдруг начинаешь жить с этими двумя вещами разом. Думы о бренности заставляют нас отчаянно любить жизнь, боясь упустить каждый миг, а в конце пути не испугаться и уйти счастливым. Очень надо, чтоб было так. Я догадался умом об этом раньше, но ощущать начал только что. Чувство леденящее, и сильно отвлекает от посторонних дел весь организм. Кажется, оно было со мной всегда, только в неучтенном виде. Это надежное ощущение — верный путь в небесную, лучезарную высь, в вечность. С ним я вошел в мир, с ним его и покину.
Из тропиков я привез странный недуг. Внезапно виделась тьма и ничего в ней больше, или вдруг какой-то орган не хотел работать, как надо. Чаще сердце, хотя само оно, оказалось, годное для существования вполне.
Я в палате кардиологического отделения областной больницы вместе с кандидатами в мир иной. Многие уже сходили туда-обратно и убедились, что там, во тьме, хотя и жутко, но интересно, и что Моуди прав. Остальным еще только предстояло совершить дивное путешествие, но никто не торопился, а просто нервничали.
Нас человек десять и лежим мы на одинаковых железных койках, расставленных вдоль равнодушных белых стен государственного учреждения. Слева сорокапятилетний долговязый брюнет Сережа. Все его существо не хочет умереть, и он все время боится чего-то. Но чего именно, сказать толком не может, хотя старается и часто. За плечами два инфаркта, и здесь он с подозрением на третий. Но опасения оказались напрасными, и доктора оставили его полежать, поколоться и поглотать таблетки. Сережа страстный болельщик за свой организм, и всегда не прочь поговорить о своем драгоценном самочувствии с товарищами или все равно с кем. Историю его первого инфаркта я помню с точностью до ненужных подробностей потому, что выслушал ее раз, наверное, двадцать пять.
— Какого черта я всю жизнь пахал, как вол, нервную систему напрягал? Какого черта мне больше всех надо было? Куда-то стремился, чего-то хотел. Чего? Куда? Сидел бы среди массы внизу, в инженерах, и здоровье наращивал физкультурой. До ста лет дожил бы.
Этот ноющий гражданин — бывший директор завода средней мощности — больной Николай Иванович, он расположен напротив меня. Душа его мается, и он, не переставая, изводит себя заодно с окружающими.
Нестарый спортсмен-штангист Валера, сосед справа — неторопливый молчун. Всю жизнь не пил, не курил, в свободное от работы и семьи время штангу тягал, и вдруг сердце екнуло. И понеслось: операция, больница, пару месяцев дома, потом опять операция, и снова больница. Жизнь его подвешена на тонюсеньком волоске, но он не волнуется. Умереть для него, кажется, примерно то же, что получить расстройство желудка. Путешествовал он в тот мир не раз, и рассказывает о случившемся спокойно и отвлеченно, как будто произошло это не с ним, а с посторонним товарищем.
Привезли бездыханного человека в сто двадцать килограмм и оставили на кровати в углу около двери. Громада тела принадлежала колхозному шоферу, закоренелому гипертонику Вове. Почувствовав себя как не надо, он, с давлением в двести двадцать очков, сел за руль своего авто и примчался в больницу, преодолев сто пятьдесят километров нехорошей дороги. Врачи говорили, что этого не может быть. Оказывается, может.
Вова — балагур, и гипертонию заработал, по-моему, от чрезмерного желания жить. Любая мелочь возбуждает в нем страсть действовать. Видимо, по этой причине он в свое время натворил незаконных дел и попал в тюрьму. Досиделся там, по его словам, до пахана. Может, и впрямь. Важность какая!
Полежать недельку-другую в палате смертников полезно. Узнаешь массу интересных, жизненно важных вещей. Как, например, то, что помирать в больнице плохо. Ты находишься среди случайных чужих людей, как в следственном изоляторе или в кинотеатре. А когда совсем станет худо, то отвезут в реанимационное отделение, куда дорога заказана всем, даже родственникам. Процедуру прощания с миром традиционная медицина считает делом неважным, и по этому поводу особо не волнуется.
В коридоре к стенке прильнула старушка, посинела, закатила глазки и приготовилась отойти. Подбежала сестричка, подхватила бабушку под локоток и запричитала: "Что с Вами? Что с Вами?..." А что с ней, даже обычным людям, немедицинским работникам, ясно и так. Делать ничего не делает, а только зачем-то заглядывает пациентке в лицо и несет бесполезный вздор.