Молодой человек
Шрифт:
И они повели меня: дворник шел впереди с метлой, как знаменосец, а за ним все остальные.
— В чем дело? — спрашивали по дороге. — Кого ведут? Что он сделал?
— Он еще ничего не сделал, но он хотел сделать, — отвечали ему. А потом уж забыли, что ничего не сделал, и говорили, что украл, разбил окно, влез в форточку и украл.
— А что он украл?
— Часы украл, золотую табакерку с портретом Наполеона украл, подсвечники украл, все завернул в наволочку и хотел унести, но тут его поймали! Крышка!
— А где же наволочка?
— Наволочки
— Господи, когда это кончится?
— Никогда это не кончится!
— Ведите его, ведите в гепеу.
Но никуда они меня не привели. По дороге среди ночи вдруг остановились и сказали:
— Ну хорошо, иди, только больше не попадайся на глаза.
Я пошел вниз по пустынному Крещатику, а потом по Большой Васильковской до мехового магазина на углу, где в витрине стояло чучело медведя. Ярко освещенный медведь в богатой шубе хозяйски глядел на меня из своей роскошной квартиры. Здесь я повернул на Маринско-Благовещенскую, уютную улицу с каштанами, дошел до Кузнечной и по ней в тени лип мимо спящих деревенских домиков спустился на Жилянскую. Тут уже чувствовалась близость железной дороги. Я прошел проходными дворами, и вдали были видны пакгаузы, слышались гудки паровозов.
Я вошел в полосу отчуждения и почувствовал энергичный каменноугольный запах. И услышал вдруг близко чудесную, бессонную, яркую жизнь железнодорожной станции.
13. Возвращение
Как во сне, проплывали керосиновые фонари станций, чья-то чужая, неведомая жизнь. Вот прошла уже и Устиновка, потом последний полустанок. Все ближе и ближе. Где-то здесь, где-то здесь… Дальние огоньки, какие-то призрачные деревья, крыши, и так вдруг забилось сердце.
Что за удивительное чувство!
Во тьме ночи, в этой огромной, всесветной, охватившей землю и небо, осенней, мокрой, непроглядной тьме полей есть место, единственное на всем свете, и только приближаешься к нему, узнаешь огни и тени, всем существом своим прикипая к ним. Это они, это они плывут навстречу в тумане. Бегут огни, разгораясь, дышат влагой родные поля, и даже эта влага, этот запах старых трав, эта сырая темнота — родные, знакомые. Это только здесь такое, и больше нигде на свете.
Поезд тормозит. Слышен гремящий стук колес. И вот перрон, знакомый желтый вокзал.
Не живет ли наша душа, какая-то часть ее, на оставленных нами местах и дожидается там, и когда мы возвращаемся, она узнает нас, соединяется с нами, и кажется, никогда мы не уезжали отсюда.
Станционные мутные фонари тонули и глохли во мраке. Тревожно и как-то ужасно печально шумели тополя, словно я застиг все это неожиданно и они еще не знали, что я тут.
Гремя по булыжнику, уехали извозчики. Стало тихо, мирно. И я пошел в темноту Курсового поля, Я шел мимо шуршащей стены кукурузы.
Вот маленькие хатки Александрии подмигивают красными огоньками. Они живут своей, не зависимой ни от кого жизнью. Я подхожу близко, совсем близко. Полыхают синеватым пламенем очаги, колышется в окне тень люльки, на крюке подвешенной к потолку. Пахнет парным молоком, лают собаки.
…Вот и мельница — вся белая, тихая, заброшенная, и гудит в ней ветер. Я стою, и слушаю, и слушаю это гудение.
Снова я здесь. Снова все возвращается.
Как тиха родная Юровская улица, как необычайно тихи и спокойны эти домики с мирно спящими палисадниками; торчат над плетнями обломанные черные стебли подсолнухов, пахнет поздним укропом, раскопанной землей, вялой ботвой огородов!
Редкие прохожие оглядывались и не узнавали, проходили дальше и еще раз оглядывались.
Там, за тремя тополями, наш дом. Еще издали он устало взглянул на меня своими добрыми глазами-окнами: «Иди, иди, я все тот же».
Запах мяты, сена, запах родного дома, родного двора.
Скрип калитки резанул по сердцу. Откуда-то из темноты выбежали Лысый и Жучка и, не удивившись, будто я и не уезжал, молча поплелись за мной.
Какое доброе, старое лицо крылечка открыл поредевший виноград! Пришел или не пришел бы я в этот час — неужели все было бы вот так же?
Она была одна, моя мама. Она сидела у окна и шила. И когда я подумал, что так она сидела одна все вечера, все ночи, пока меня не было, рыдания подступили к горлу и стали душить меня.
Я постучался. Тревожно мелькнула тень за окном, заметался свет лампы. А ты стоишь и слушаешь, вбираешь всем сердцем знакомые звуки. Вот скрипнула дверь, вот вышла в сени, звякнула щеколда. И далекий, родной, полузабытый голос произнес:
— Кто это?
Она стояла с лампой в руке. Я видел ее лицо, ее доброе, ее красивое лицо. Она снова спросила:
— Кто там?
Рыдания сдавили горло, я не мог ответить.
— Там кто-то стоит?
Она подняла лампу, освещая двор и акацию, которая казалась седой.
— Это я, мама…
Свет упал на меня. Она вскрикнула, и лампа задрожала в ее руке.
— Господи! — сумела она только сказать.
Я тихо засмеялся и тут же заплакал вместе с ней. Я обнимал ее и целовал, целовал ее волосы и мокрое от слез лицо.
Я снова был дома. Уютная домашняя теплота большой, крашенной мелом печи, треск голубой фарфоровой лампы с ярко-красным язычком, дребезжащий буфет, полный посуды, и этажерка со знакомыми книгами.
Все было снова. Все было тут, как тогда, и одновременно в страшном отдалении, в безвременном, в безвоздушном пространстве, детство мое стояло независимо, отдельно и смотрело оттуда на меня, как на чужого.
— О чем ты думаешь? — спросила мама.
Ах, мама, мама, как бы тебе это все объяснить?
…Почему мне все снился трамвай? Странная фантазия сна везла меня в ту ночь в маленьком красном грохочущем вагончике по узкоколейным рельсам, улицам детства, к родному дому, и все почему-то менялись маршруты, все путалось во сне с остановками на знакомых улицах, у театра «Экспресс» и сада имени Петровского, у самого нашего дома.