Молодой человек
Шрифт:
Летели с деревьев листья, падали каштаны со стуком, шурша резиновыми шинами, проезжали фаэтоны, проходили нищие старики в огромных дырявых соломенных брилях.
А я играл. Я стоял у лотерейных столиков и, сжимая в потном кулаке медяки, дрожа говорил:
— Ну-ка, дайте я…
И судорожно, каждый раз боясь неизвестного и неожиданного, я срывал лепесток, в глаза бросалась крупная, живая, словно шевелящаяся цифра. И всегда это была она, единственная, волшебная.
Я выигрывал и выигрывал. Чудная, праздничная, колдовская карусель. Мелькали
Я стал богат. И для угощения держал в кармане папиросы «Смычка», и ел блины в столовой «Красный инвалид», и пил шоколад у Семадени.
Я ходил из кино в кино и смотрел трюковой боевик «Чертово колесо», и комедию «Долина дураков», и грандиозную постановку «Да или нет?». Я смотрел нашумевшую американскую драму «Глетчер смерти», и мировой шедевр «Дитя рынка», и «Кровавую месть» в двух сериях и десяти частях. И после каждого сеанса угощал себя шипучкой «Какао-шуа».
Я не пропускал ни одного дня международного чемпионата французской борьбы, где победителем был сильнейший и несокрушимейший чемпион чемпионов, лидер всех чемпионов от Золотоноши до острова Ява — дядя Пуд, он же Оракул.
Пахло лошадьми, опилками, львиным рыком и медными трубами. Я сидел на галерке и вместе со всеми кричал: «Чего держишь его, как невесту, клади его, как жену!» А после тоном знатока рассказывал: «Красная маска» на шестой минуте приемом тур-де-бра уложила на лопатки маску «Динамо».
Я ходил в театр «Кривой Джимми». Я любил комедии и трагедии, где римляне курили папиросы «Укртабактреста», а греки щеголяли в ботинках «Скороход». Я выходил как после сказочного сна.
Крещатик был похож на реку с разноцветными барками трамваев, с черной, плывущей по ней толпой.
У «Континенталя» большие молочные фонари светились, как маленькие кипящие солнца. И в их свете дефилировали красавицы.
Лица их светились. Или это были такие румяна и такая пудра? Прически их колыхались, как башенки, как маленькие прелестные башенки, аккуратно уложенные на голове.
Я стоял раскрыв рот. Листья каштанов отсвечивали фосфорическим блеском, тени каштанов качались на тротуарах. Извозчики в маленьких цилиндрах сидели в лакированных экипажах, держа вытянутые поводья.
Красавицы садились в экипажи. Извозчики чмокали губами и без грубых криков «Нно! Вье! Пшел!», а улыбаясь, проносились на своих высоких козлах под фосфоресцирующими каштанами. И уезжали вверх к Липкам, к той старой, цветущей улице, которая была спрятана где-то в глубине города, как в кармане.
Все были влюблены. И я тоже влюбился.
9. Мима
На Ботанической улице, в одном из тихих старых живописных переулков, в доме со стеклянной верандой жила девочка по имени Мима. У нее были белые локоны и спокойные васильковые глаза, как у куклы.
Весной прилетали под крыши этого дома ласточки и вили тут свои гнезда. Они летали и работали весь день, неся в клювах соломки, глину, кизяк или воду, и от зари до зари все время кричали. Смеялись ли они, или плакали, или что-то сообщали друг другу на лету, никто этого не знал. А может, это была песня труда.
Мима в окошке пела вместе с ласточками. Она стояла на подоконнике, протирала окна, в которых отражались далекие облака, и уплывала куда-то вместе с облаками.
А у зеленой калитки стояли юнцы, молчаливо глядели на Миму, и лишь изредка кто-то говорил, скорее для самого себя:
— Ух ты!
А Мима ни на кого не обращала внимания, будто она не из мира земли, а из мира ласточек и облаков. И еще никто не мог сказать, что она остановила на нем свои большие, холодные, будто нарисованные глаза и улыбнулась, хотя улыбалась она весь день, но ее улыбки видели только ласточки, листья высокого ясеня, солнечные зайчики, прыгающие по комнате.
— Мима, пойдем гулять, — отваживался кто-то.
— Вот еще выдумал! С тобой не пойду!
— А почему не со мной?
— Потому что у тебя ухи большие.
— А со мной?
— А у тебя нос лопатой.
— А я?
— Пыхтишь, как паровоз!
Для всех она находила словечки, и они радовались, будто она их хвалила. Именно потому, что она была такая, и никто ей не нравился, и на всех она фыркала, и ни с кем ей не было интересно, и лучше всего ей было одной, со своими локонами и нарисованными глазами, — именно из-за этой недостижимости и из-за того, что у нее каждый раз менялось настроение, десять раз в день менялось настроение, она сама часто не могла определить, какое у нее настроение, — за ней ходили всей улицей, всех забросили, а за ней ходили, как в темную ночь за светляком.
Вечером, когда она вся в пышных локонах, в красных туфельках на высоких каблучках, с красной сумочкой выходила на улицу, ее уже поджидали у каждого фонарного столба, за ней следили глазами из каждой подворотни. Парнишечки шли за ней цепочкой, как гуси на водопой. В кепи, в каскетках, в жокейках, — они шли молча, не говоря ни слова друг другу, они шли как лунатики, видя только ее одну, свою луну.
А она шла так, как будто никого не было, как будто вокруг только фонари и тумбы.
И надо же было, чтобы именно на эту улицу я попал и меня выбрала Мима; чтобы именно я попал в ее орбиту и во всю эту историю!
Из-за нее тут была уже масса историй, говорили, ее кукольные глаза приносят одно несчастье.
— Господи, ты уже со свеженьким? — спросила соседка, увидев ее со мной.
— А почему нет?
— А где твой вчерашний кавалер?
— Балбес, — обиженно сказала Мима.
А парнишечки все уже были тут. Одни шли позади, другие совсем близко, сбоку, как конвой, а третьи забегали вперед, оборачивались и поглядывали на нее и на меня.
— Кто это такие? — спросил я.
— А я знаю? — Она пожала плечиками.