Молодые и сильные выживут (= Закон фронтира)
Шрифт:
Объездчики со всех сторон обступили молодого человека, с интересом присматриваясь к тому, как у него идет мыслительный процесс. Они все это уже проходили. Но к сегодняшнему дню свое имя четко осознал только один из них – Костя. Цыган стал Цыганом потому, что считал, что он – цыган. Масть у него была вполне соответствующая, и говорил он с легким акцентом. Большой вообще не помнил из прошлой жизни ничегошеньки, и Сан Сеич так и не смог ему толком помочь. А Белый просто ничего вспоминать не хотел. По мнению Сан Сеича, у него окопался в сознании какой-то очень мощный блок. Видимо, Белому в подростковом
– Неужели я был каким-то Жоржем или Гошей? – бормотал молодой человек. – Ну, Егор в крайнем случае. Только на Егора я не тяну. Егор – это был Чкалов. А я кто? Джордж? Гога?! Тьфу… Гадость какая.
– Гога-то чем тебя обидел? – спросил Цыган. – Вполне серьезное имя.
– Не монтируется, – помотал головой молодой человек, глядя себе под ноги.
– А фамилия Дымов вам ничего не говорит? – осторожно поинтересовался Сан Сеич.
– Час от часу не легче… – сокрушенно резюмировал молодой человек. Похоже, он совсем упал духом. Костя потихоньку снял с гвоздя автомат. По его опыту вслед за такими минутами депрессии у опасных людей возникали позывы стрелять направо и налево.
– Да не бойся ты, – сказал ему Георгий Дымов, убитый горем человек. – Я тебя уже простил.
– Думаю, мы все сможем поправить, – утешил его Сан Сеич. – Ну, если не все, то многое. У мальчиков были такие же проблемы еще пару месяцев назад. Но сейчас они адаптировались и довольно быстро восстанавливают память.
– Спасибо, доктор! – произнес Георгий весьма саркастически. – Мне вспоминать нечего. Я и так все помню. Кроме сущей ерунды – кто я, чем занимался, где жил, и все такое прочее. Ничего личного, понимаете? Ни-че-го. Георгий… Н-да. И Дымов – тоже не лучше. Эх… Вы психолог, Сан Сеич?
– К сожалению, нет. Я всего лишь детский психиатр.
– Почему вы живы, Сан Сеич?
– Видимо, я еще молодой, – невесело усмехнулся врач.
– Один раз я видел мальчика… лет четырнадцати-пятнадцати, – сказал Георгий. – Давно. Под Тверью, в Кашине. Но человека старше тридцати не встречал ни разу. А я довольно много ездил по стране. Удивительная картина, доктор. Выжили только молодые и сильные. Но вот что с ними стало…
– Я знаю, – кивнул Сан Сеич. – Плохо с ними.
– Не то слово… Как вы набрали… – Георгий показал глазами на объездчиков, – этих своих ковбоев?
– Им тоже не нашлось места в новом мире.
– Заметно, – согласился Георгий. – Хорошие ребята. Вы простите меня, а? Я не хотел вам доставить неприятностей, мужики, честное слово. Это у меня условный рефлекс такой выработался. Жить очень хочется.
– Да ладно, – ответил за всех Костя. – Что ж мы, не понимаем?
– Значит, Георгий Дымов… Нет, доктор, увольте. Не мое это имя.
– Ваше, ваше.
– Откуда вы меня знаете?
– Видел по телевизору.
– Колесо мне продырявил, – ласково сказал Большой, с умилением глядя на Георгия.
– Заткнись! – Костя пнул Большого коленом в зад. Ему пришлось для этого основательно задрать ногу.
– Мог бы и голову, – огрызнулся Георгий. – Так что там про телевизор, а, Сан Сеич?
– Мне бы хотелось, чтобы вы сами вспомнили. Так будет лучше. Рискнете? Не беспокойтесь, мальчики все через это прошли, и, как видите, никто не жалуется.
– Гипноз? – поморщился Георгий. – А что… нормально. Слушайте, почему я вам так верю?
– Потому что я здесь и я живой, – улыбнулся Сан Сеич. – Потому что со мной нормальные ребята. Такие же, как вы.
Георгий крепко сжал кулаки. По лицу его пробежала короткая судорога.
– Не такие же, – тихо произнес он. – Я научился быть жестоким. А они, похоже, нет.
Судя по всему, ранчо Сан Сеича было в прошлой жизни частным фермерским хозяйством, отлично приспособленным к автономной жизни вдали от цивилизации. Здесь имелся прекрасно оборудованный коровник, несколько загонов для мелкой скотины, конюшня и вдоволь крестьянской утвари. Вода шла из артезианской скважины, дизельная подстанция обеспечивала ток. Это был сущий оазис в сердце вымершей земли.
– Сколько вы тут уже? – спросил Гош у Цыгана.
Его звали Гош. Он сам придумал себе это имя, когда был еще совсем мальчишкой.
– С прошлой осени, – ответил Цыган.
Струйки молока со звоном били из-под его умелых рук в оцинкованное ведро.
– Блестяще ты это делаешь, – сказал Гош. – Профессионально.
– Захочешь – научу. Такса десять баксов. Ты спрашивай, если что, не стесняйся. Никаких проблем. Я сам здесь столько всего узнал…
– Откуда ты пришел?
– Понятия не имею. Откуда-то с запада. Большого из Тулы выгнали, Белого из Серпухова. А Костя говорит, что вроде москвич, как и ты.
– Ну, выговор у него действительно московский. А вот у тебя…
– Ты с Костей помягче, ладно? Он переживает страшно. Хуже всех. Мы как-то свыклись, а ему очень больно. Он плачет чуть ли не каждый день. Забьется в угол и ревет. Прямо сердце разрывается смотреть, как его ломает.
– Я не плакал, – сказал Гош. – Давно.
Сколько он себя помнил, ему не давали плакать. Его так отчаянно пытались уничтожить, что на слезы просто не оставалось времени.
Сначала его вышибли из Питера, где он впервые осознал себя личностью, «проснулся», как это называли выжившие. В первый же день кто-то из местных от широты души подарил ему автомат и уже через пару часов был из этого автомата застрелен. Потом его жутко измордовали в Новгороде, и там он тоже стрелял в ответ. У него открылся дар стрелять первым, всегда чуть раньше противника. В Торжке он было прижился, но не смог удержать себя и опять начал молоть языком. Там его ранили по касательной в плечо, и он не успокоился, пока не уложил всех, кого только смог найти.
Его везде ждали одни неприятности, и чем ближе он подъезжал к Москве, тем больше их становилось. В каждом более или менее крупном населенном пункте он натыкался на сотню-другую отвязанных молодых людей, пьяных и вооруженных. Совершенно одинаковых.
Потерявших человеческий облик.
Вместе с памятью они утратили личность. Они превратились в зверей, готовых на все ради удовлетворения сиюминутных потребностей. Нет, они не дрались из-за банки консервов или бутылки водки – и того и другого было просто некуда девать. Более того, они любого готовы были принять в стаю. Любого такого же серого, безликого, обходящегося запасом в три десятка слов.