Монахиня
Шрифт:
— Кстати, — сказала она, — что вы сделали с моей запиской?
— Будьте покойны, я проглотила ее.
— Будьте покойны и вы: я позабочусь о вашем деле.
Надо заметить, сударь, что, пока она говорила, я пела, а пока отвечала я, пела она, так что наш разговор все время перемежался пением. Эта молодая особа все еще находится в монастыре, и ее судьба, сударь, в ваших руках. В случае, если бы обнаружилось все, что она сделала для меня, нет таких мучений, каким бы ее не подвергли. Я не хочу, чтобы она попала из-за меня в карцер; уж лучше мне самой снова очутиться там. Сожгите эти письма, сударь. Если вы прочтете их с таким же интересом, какой вам угодно было проявить к моей судьбе, то, право, нет надобности хранить их.
(Вот что я писала вам
Она не замедлила исполнить свое обещание и сообщить мне об этом нашим обычным способом. Наступила Страстная неделя.
Послушать нашу вечернюю службу приехало множество народу. Я пела настолько хорошо, что вызвала бурные аплодисменты, те неприличные аплодисменты, какими публика награждает комедиантов в ваших театральных залах и какие никогда не должны были бы раздаваться в храмах господа бога, особенно в торжественные и мрачные дни, посвященные памяти его сына, распятого на кресте ради искупления грехов рода человеческого. Мои юные ученицы были хорошо подготовлены, некоторые из них обладали недурным голосом, почти все — выразительностью и изяществом исполнения, и мне показалось, что публика слушала их с удовольствием, а община была удовлетворена успехом моих стараний.
Как вам известно, сударь, в Чистый четверг святые дары переносятся из дарохранилища на особый престол, где они остаются до утра пятницы. В этот промежуток времени монахини, поодиночке или парами, подходят к этому престолу поклониться святым дарам. Вывешивается табличка, где каждой монахине указан ее час. Как я обрадовалась, прочитав на ней, что сестре Сюзанне и сестре Урсуле назначено время от двух до трех часов ночи! Я пришла к алтарю в указанный час; моя подруга была уже там. Мы стали рядом на ступени алтаря, затем вместе простерлись ниц и в течение получаса предавались молитве. После этого моя юная подруга сжала мне руку и сказала:
— Может быть, нам никогда больше не представится случай говорить друг с другом так долго и так свободно. Богу известно, в какой тюрьме мы живем, и он простит, если мы отнимем у него часть времени, которое принадлежит ему целиком. Я не читала ваших записок, но нетрудно догадаться об их содержании. Скоро я получу ответ на них. Однако не думаете ли вы, что в случае, если этот ответ разрешит вам добиваться расторжения обета, вам нужно будет посоветоваться с людьми, знающими законы?
— Вы правы.
— Не кажется ли вам, что вам понадобится свобода?
— Вы правы.
— И что вам следует воспользоваться настоящим положением вещей, чтобы ее добиться?
— Я думала об этом.
— Так вы это сделаете?
— Возможно.
— Еще одно: ведь если начнется ваше дело, ярость всей общины обрушится на вас. Подумали ли вы о преследованиях, которые вас ожидают?
— Они будут не страшнее тех, какие я уже перенесла.
— Я ничего об этом не знаю.
— Простите меня. Но теперь никто не посмеет посягнуть на мою свободу.
— Почему же?
— Потому что я буду находиться под покровительством закона: меня нельзя будет прятать, я окажусь, так сказать, между миром и монастырем. Я смогу свободно говорить, свободно жаловаться. Я призову в свидетели всех вас. Никто не посмеет обидеть меня, если я смогу рассказать об этих обидах. Мои враги будут бояться, как бы дело не приняло дурной оборот. Я была бы даже рада, если бы они стали теперь плохо обращаться со мной; но этого не будет. Уверяю вас, они поведут себя совершенно иначе. Меня начнут уговаривать, доказывать, что я причиняю вред и себе самой, и монастырю. Убедившись, что кротостью и обещаниями им не удастся достигнуть цели, они перейдут к угрозам, но прибегнуть к насилию не решатся.
— Когда видишь, как легко и как старательно вы исполняете свои обязанности, просто не верится, что вы питаете к монашеству такое отвращение.
— И все же я испытываю это чувство. Оно родилось вместе со мной и никогда меня не покинет. Все равно рано или поздно я оказалась бы дурной монахиней. Надо предотвратить эту минуту.
— Но если, на ваше несчастье, вы потерпите неудачу?
— Если я потерплю неудачу, то попрошу перевести меня в другой монастырь или же умру в этом.
— Прежде чем умереть, придется много выстрадать. Ах, друг мой, ваша затея пугает меня. Я боюсь и того, что ваш обет будет расторгнут, и того, что это вам не удастся. Если вы добьетесь своего, что станется с вами? Что будете вы делать в миру? Вы обладаете приятной внешностью, умом, талантами, но говорят, что все эти качества ничего не дают в соединении с добродетелью, а я твердо знаю, что вы никогда не расстанетесь с нею.
— Вы справедливы ко мне, но несправедливы к добродетели, а в ней — единственная моя надежда. Чем реже она встречается у людей, тем большее почтение она внушает.
— Все ее восхваляют, но никто и ничем не жертвует ради нее.
— Она одна ободряет и поддерживает меня в моем намерении. В чем бы меня ни упрекали, моя нравственность остается безупречной. Про меня, по крайней мере, не скажут, как говорят о большинстве других, что я порываюсь сбросить монашеское покрывало ради какой-нибудь необузданной страсти: я ни с кем не вижусь, никого не знаю; я прошу освободить меня потому, что пожертвовала своей свободой против воли. Читали вы мои записки?
— Нет. Я вскрыла пакет, который вы мне дали, так как на нем не было адреса и я имела все основания думать, что он предназначался мне, но первые же строчки вывели меня из заблуждения, и я не стала читать дальше. Какое счастье, что вы догадались отдать его мне! Минутой позже его нашли бы у вас… Однако срок нашего моления кончается; повергнемся ниц; пусть те, которые придут нам на смену, застанут нас в подобающей позе. Попросите бога, чтобы он простил вас и указал вам путь. Я присоединю свои мольбы и воздыхания к вашим.
На душе у меня стало немного легче. Моя подруга молилась стоя, а я простерлась ниц и лежала, прижавшись лбом к нижней ступеньке алтаря и касаясь руками верхних. Кажется, никогда еще я не обращалась к богу с большим жаром, никогда не находила в молитве такой отрады. Сердце мое сильно билось, я мгновенно забыла обо всем, что меня окружало. Не знаю, сколько времени я пробыла в таком положении, сколько еще могла бы пробыть здесь, но, должно быть, я представляла трогательное зрелище для моей подруги и двух монахинь, пришедших нам на смену. Когда я поднялась, думая, что, кроме меня, здесь никого нет, оказалось, что это не так — все три стояли сзади, проливая слезы. Не решаясь прервать меня, они ждали, когда я сама выйду из состояния восторженного исступления, в котором они меня застали. Я обернулась к ним. Если судить по тому впечатлению, которое я на них произвела, у меня, как видно, было в эту минуту какое-то особенное выражение лица. Они сказали, что я напомнила им нашу бывшую настоятельницу и что мой вид привел их в такой же трепет, в какой приводила она, утешая нас. Будь у меня хоть малейшая склонность к лицемерию или фанатизму и желание играть в монастыре какую-то роль, я не сомневаюсь, что роль эта вполне удалась бы мне. Мою душу легко возбудить, воспламенить, растрогать, и моя добрая настоятельница сотни раз говорила, обнимая меня, что никто не любит бога так сильно, как я, что у меня сердце живое, а у других оно из камня. И действительно, я с необычайной легкостью разделяла ее экстаз, и, когда она молилась вслух, мне случалось заговорить, продолжить нить ее размышлений и, как бы по вдохновению, высказать то, что она собиралась сказать сама. Остальные слушали ее молча или повторяли ее слова, я же прерывала ее, подсказывала или говорила вместе с нею. Во мне надолго сохранялось полученное впечатление, и возможно, что какая-то частица его снова возвращалась от меня к ней, ибо если по лицу других монахинь можно было угадать, что они беседовали с нею, то по ее лицу можно было понять, что она беседовала со мной. Впрочем, какое значение имеет все это, когда не чувствуешь призвания?.. Наше моление окончилось, мы уступили место пришедшим, и я нежно обняла мою юную подругу, перед тем как расстаться с нею.