Монастырские утехи
Шрифт:
смотрел за горшками, варил пищу. И какой-то подросток с пушком на верхней губе
тряс простыни и убирал в доме. Все прислуживали ей, как королеве. И я не удивлялся,
откуда возникла эта толпа, когда вдруг объявились другие — их были десятки, они
прохаживались мимо ворот посвистывая или останавливались и заговаривали сами.
Деревня как-то вдруг наполнилась людьми. Но изо всей этой толпы безумцев я был
самый жалкий.
Я бросил работу, покинул друга, и
интересовали никто и ничто, кроме Мэргэриты. Целый день я поджидал её и не сводил
с неё глаз. Я пытался служить ей наравне с другими фаворитами и просил у неё
милости помогать по дому, на кухне. Я состязался с зобастым — кто из нас первый
принесёт дрова — и с другим её помощником, пытаясь заменить его у печки. И ловил
на лету каждое её слово.
Она принимала меня равнодушно или просто проходила мимо. Я потерял всякое
самообладание, всякий контроль над собой, всякий стыд. Ночью я катался по постели
как одержимый, плакал, бил себя кулаками.
Друг пытался вернуть меня к действительности. Он восторженно рассказывал мне о
своих фольклорных открытиях, об одной балладе, которую пели и в то же время
разыгрывали, как волшебную драму. Я равнодушно его слушал. Во мне не было места
ничему, кроме одержимости Мэргэритой.
Приходилось ли вам наблюдать, как примитивизирует страсть? Как она сводит
существование всегда к одному тону, к одному музыкальному ключу? С этой точки
зрения можно сказать, что страсть — это счастье, трудное, но подлинное счастье.
Впрочем, это относится к любой страсти. Все сложности исчезают. Ты возвращаешься
к одному измерению, к измерению твоей страсти. Теряешь высоту, теряешь широту,
остается только длина, и в этом единственном уродливом измерении ты влачишь свое
существование до конца.
Иной раз, когда чувственность переполняла её и рвалась наружу, она разрешала мне
подойти, и я нежился вблизи её тела. Тогда она была подобна демону. Глаза её
расширялись и вспыхивали искрами, и она, казалось, в состоянии увлечь за собою
целую толпу. Она уступала лишь на мгновение, ровно настолько, что я успевал
склониться над ней и мой одурманенный взгляд скользил вниз по белой ложбинке меж
упрямых грудей, до тех волшебных глубин, где обитало счастье.
Тут она с хохотом вырывалась и исчезала в ущелье, куда, как я полагал и как говорила
молва, убегала, чтоб утешиться с другими; но я был так приручен, что даже не ворчал и
не решался поднять на неё палец.
Была ли она самим сатаной, посланным, чтобы сгубить меня? Или больной,
одержимой, как и я сам?
как есть, она воплощала для меня жизнь.
В конце концов безумие достигло апогея. Я должен был что-то предпринять. Психоз
привёл меня к краю пропасти. Или я добьюсь успеха, или покончу с собой. Ружье
Онишора, заряженное против медведя, висело в моей комнате.
К счастью, эта трагедия, это чудовищное напряжение длилось недолго. Мне же
казалось, что прошли годы. На самом деле она развертывалась с быстротою молнии —
всего три дня!
Мы приехали в деревню в воскресенье. Во вторник злые духи наслали на меня
Маргариту. В пятницу в ночь я проник к ней, запер дверь и, гонимый жестоким
страданием, упал перед нею на колени, предложил ей покинуть бедность и переехать со
мною в город, где я засыплю её украшениями и богатствами.
Она лежала на лавке не двигаясь. Лишь улыбнулась и просила не тревожить её: она
устала.
Тогда я склонился перед ней, как перед иконой, в земном поклоне, я припал к её юбке и
молил со слезами взять меня в мужья. Я разведу её с сыном Онишора и поселюсь с ней,
где она пожелает — здесь, в деревне, где-нибудь в другом месте, за границей,— лишь
бы она стала моей женой. Если нет, я наложу на себя руки! И было видно, что я не
шучу.
Она побранила меня и спровадила потихоньку, сказав всего несколько слов, обошлась
со мною так, точно я был тот слюнявый придурок, что пятился из кухни, когда она его
выгоняла. Так вышел и я.
Во дворе меня подстерегал приятель, который шёл за мною по пятам и подслушивал у
дверей. Он ничего не сказал. Только повёл меня в свою комнату, уложил в постель, а
сам всю ночь писал и меня сторожил.
На другой день, в субботу, я был полон решимости уйти к себе, но приятель остановил
меня и наговорил мне много всего и среди прочего — я это знал,— что я был в деревне
притчей во языцех. Кроме того, как я убедился, он непоколебимо верил, что я
заколдован. Маргарита услышала, как я проклинал колдунов, и таким образом мне
отомстила. Я нашёл в себе силы рассмеяться. Но он не сдавался. Он говорил о
реальности этого феномена, о вибрациях и волнах, которые каждый из нас излучает. Он
привёл мне знаменитый в те времена пример двух людей-«радиопередатчиков» из
Братиславы, которые тогда удивили мир, и долго ещё говорил о сходстве между
феноменами, излучающими волны.
Колдовство? Достаточно, чтобы при некоторой практике — и это тоже не без чар — к