Моноклон (сборник)
Шрифт:
Затем руки и ноги ее разжались, бессильно опустились на простыню. Она вздохнула полной грудью. Он же был неподвижен. Истома и сладкая усталость стремительно поволокли его слабое тело в сон. Но мозг, его могучий мозг не спешил засыпать:
«…как она… как она это делает… делает так хорошо… так хорошо… так непонятно хорошо… качания… колебания… непонятно и сладко… расходящиеся круги, интерференция затухающих волн, волн… волн… океан… она океан… она мой океан… маленький океанчик… Маргошенька… как мне с ней повезло… океан… океан… инертная масса океана… кинетическая энергия волны… динамика жидкой массы нарастания… нарастающая масса… гравитационные волны почти не теряют энергии… а если — волна? волна! волна! изделие — на торпедный аппарат… пуск с подводной лодки в нейтральных водах… или даже с корабля… легче… изделие 100 мегатонн… наш нынешний максимум… и взрыв на глубине… чем глубже, тем лучше, тем выше волны… затопить ее там сначала поглубже… нет… опасно… раздавит обшивку… сделать мощную стальную оболочку… пускай крушит торпеду, но изделие уцелеет… ну пятьсот метров
Он заснул.
Она осторожно выбралась из-под него, встала, подняла одеяло с пола, накрыла спящего мужа. Достала из платяного шкафа полотенце, вытерла его сперму между ног и на бедрах. Бросила полотенце на пол. Взяла с тумбочки коробку папирос «Тройка», закурила, подошла к окну. Сосны стояли, ярко освещенные луной.
«Рита отравилась, не приедет. Харитончики идут на свадьбу. Будем совсем одни завтра…» — она выпустила дым в окно.
Дым заклубился в лунном свете.
«Не нравится мне его кашель. Сухой какой-то… В Москву вернемся — погоню его к Матвееву, пусть сделает флюорографию. Да и я сто лет не делала, курю как паровоз…»
Она докурила, погасила окурок в мраморной пепельнице на тумбочке. Легла на свою половину кровати, накрылась. И быстро заснула.
Ей приснился сон:
Она в пионерском лагере «Коминтерн» под Серпуховом, она девочка, их третий отряд идет в лес помогать местному лесничеству собирать еловую шишку, она идет по залитому солнцем лесу вместе с Диной Гординой и Тамаркой Федорчук, а Дина несет в корзине своего ребенка, который погибнет в войну вместе с ее матерью в горящем поезде, и они с Тамаркой знают это, и знают, что скоро будет война, но завидуют Дине, что она пионерка, но уже замужем за рабфаковцем и уже родила, да к тому же еще она и звеньевая, и ничего не говорят Дине и делают вид, что все хорошо, смеются и дурачатся, а ребенок спит в корзинке, и она смотрит под ноги, ищет шишки, но шишек совсем нет, вернее, они слишком старые, она поднимает их, а они разваливаются у нее в руках в какую-то серую золу с жучками и червячками, она не знает, что делать, и черпает эту кишащую золу прямо с земли корзинкой, и в лесу очень хорошо, до слез хорошо, как бывает только в детстве, и она видит каждую елку, каждую иголочку, каждую травинку под ногами, и девчонки хохочут, а Дина держится серьезно, и она старается не смотреть на Дину, не обращать на нее внимания, не видеть спящего и ужасно красивого ребенка, она обгоняет всех, идет вперед и смотрит в лес, и вдруг впереди в лесу она видит что-то черное и огромное, и с каждым шагом это черное-огромное приближается, раздвигая зелень, она идет вперед к черно-огромному и упирается в громадную черную стену, которая нависает над ней, она поднимает голову и замирает от ужаса: стена высоченная, черная-пречерная, она заслоняет солнце и тянется в стороны, и от нее идет ужас такой, что дрожат и плавятся ноги, они плавятся и гнутся как резина, и она вязнет в мягкой лесной земле и запрокидывает голову и
Солнце просачивалось в спальню из-под двери кабинета.
И слышно было, как за окном перекликаются птицы, а внизу на кухне домработница Нина готовит обед.
Она села, сбросила одеяло, потерла лицо. Вспомнила, что она заказывала Нине на обед: котлеты из телятины, суп-пюре, вишневый кисель и творожную запеканку.
Муж спал, открыв свой рот с большими детскими губами и похрапывая. Она встала, прошла в ванную комнату, привела тело в порядок, приняла душ. Подколов свои красивые волосы, подвела кончики глаз, напомадила губы, выбрала платье на день: югославское, на бретельках, юбка колоколом с красными кругами и желтыми зигзагами. Прихватила мочки ушей круглыми янтарными клипсами, надела на правую кисть янтарный браслет, на левую — платиновые часики, колечко с белым янтарем, на шею — цепочку с золотым дельфином. Прыснула на шею духами «Мицуко», подаренными Корой Ландау на Новый год.
И пошла будить мужа.
Он спал по-прежнему, открыв рот и прижавшись к подушке. Слюна оставила след на наволочке.
— А кто-то разоспался… — она наклонилась и поцеловала его слегка седеющий висок.
Он зачмокал губами, тяжко вздохнул и приоткрыл глаза. Она снова поцеловала его.
— Маргоша… — пробормотал он и заворочался. — Который час?
— Двенадцатый.
— Встаю.
Вставал он всегда быстро, не мешкая. В черных, до колена трусах прошел в ванную. Долго «приводил перистальтику в порядок», шурша «Вечерней Москвой». Шумно умывшись, «капитально чистил жевательный аппарат» порошком «Бодрость», страдальчески отплевываясь белым. Затем брился и ни разу не порезался. Протерев очки замшевой тряпочкой, надел свою синюю полосатую пижаму и спустился вниз по лестнице.
Летом они завтракали всегда в саду.
Громко поздоровавшись с хлопочущей у плиты домработницей, он взял со стола в гостиной номер «Нового мира», заложенный письмом от матери на середине «Матрениного двора», сошел по крыльцу на усыпанную гравием дорожку, глубоко вдохнул и сощурился от солнца.
Было тепло, солнечно, безветренно и безоблачно. Тонкие стройные стволы корабельных сосен стояли часто, тянулись к кронам, отсвечивая бронзой. Три темные густые ели тесно срослись и непримиримо высились посередине соснового бора. Они были старше сосен. Сорока трещала в сумрачной еловой зелени. Из открытого окна своей комнаты высунулся вечный охранник — плотноватый и лысоватый капитан госбезопасности Олег, со служебной улыбкой поприветствовал хозяина. Тот ответно, как всегда громко, поздоровался. Его высокий, слегка дребезжащий голос раскатился по сосновому лесу, огороженному зеленым заплотом с бегущей поверху колючей проволокой.
— А кто-то уже спустился? — Жена с черной иностранной пластинкой в руках стояла в широком окне веранды.
— Маргоша… — улыбнулся он ей.
— А погодка у нас по спецзаказу, — нараспев повторяла жена.
— Чудесная погода…
— А там у нас уже все-все накрыто, — протерев пластинку, она наклонилась, поставила, щелкнула проигрывателем.
И запел Ив Монтан.
Сорока сразу притихла. С «Новым миром» под мышкой он пошел к яблоням, сутуло косясь по сторонам, шаркая шлепанцами по гравию, усыпанному сосновыми иглами. Под яблонями стоял круглый стол, накрытый скатертью и сервированный для завтрака. Он сел на свое место, открыл журнал, стал читать. Очнулся, когда сидящая напротив жена стала наливать ему кофе:
— Решил снова перечитать? Не доспорили с Барминым?
— Так… просто вспомнить… — пробормотал он, не отрываясь от журнала. — Язык у него, конечно, не совсем обычный… какой-то… не знаю…
— Ты ничего не сказал о моем платье.
Он закрыл журнал, посмотрел на жену внимательно, склонив голову набок:
— Чудесно. Очень красиво.
— Это для тебя.
— Спасибо, родная.
Она добавила ему в кофе сливок и положила два кусочка сахара:
— Будешь творог?
— Непременно.
— С вареньем или с медом?
— С медом.
Она положила ему творога на тарелку, полила медом.
— Я не спросила, что мама пишет?
— Все в порядке, но почки беспокоят, — он склонился к тарелке и стал быстро есть творог.
— Совершенно не понимало, почему она не хочет хотя бы летом пожить с нами…
— Маргоша, это старый разговор… — он громко причмокивал большими губами, — …стоит ли снова заводить?
— Сложный характер, — она отпила кофе.
— Да. Сложный характер. Но тебя она очень любит. — Жуя, он вынул из журнала письмо, протянул. — Хочешь, прочти.
— Потом, милый.
— Как хочешь… — он сунул письмо в карман пижамы и вдруг перестал жевать, замер с полной творога ложкой, заглянул в карман. — Ага…
— Что такое? — она подняла густые, как и волосы, брови.
Он усмехнулся, оттопырив нижнюю губу, вымазанную в твороге, склонив голову набок, вынул из кармана брикетик, завернутый в фольгу:
— А я-то думаю — что мне так карман тянет?
И он положил брикетик на стол.
— Господи! — усмехнулась она. — Ты его все время таскал?