Монолог без конца
Шрифт:
(Сейчас в этом сером здании какой-то техникум, а вдоль окон школы на высоте третьего этажа построена Таганская эстакада, идущая через Яузу к Курскому вокзалу и непрестанно гремящая миллионом летящих по ней машин…)
А родись я на несколько веков раньше… ну, к примеру, при царе Петре Первом, я бы видела в верховьях Яузы его Потешный полк на Преображенке и его ладьи и струги. А родись я, например, при князе Дмитрии Донском, я бы видела в устье Яузы его войско, уходящее от Кремля в бой на поле Куликово. На смерть и бессмертие. А мои родители могли бы меня доставить от истоков Яузы в устье на Николо-Ямскую очень быстро. Но не на машине. А, например, на плоту. Где мой папа стоял бы на носу плота – сплавщиком. И наше чёрное пианино «Красный Октябрь» стояло бы на плоту посередине. А рядом, сбоку на стуле, сидела бы мама и, обхватив руками, придерживала бы инструмент, чтоб он не опрокинулся навзничь. Речная вода хлюпала бы у неё под ногами, под белыми туфлями и меж брёвен, просевших от тяжести. Тогда ведь на Яузе, да и во все века, было активное судоходство… Чего только не доставляли по её неспешной воде на столичные рынки! И любые овощи, особенно капусту,
Но у бабушки мне жилось даже лучше, уютнее, чем в Останкино. Ибо я была в постоянной любви и заботе. Предки меня обожали. Бабушка, например, выпуская меня гулять, заботливо писала на бумажке и вешала мне, малолетке, на шею наш адрес: «Николо-Ямская, 18, кв. 14, Ирочка Трошева», чтобы, гуляя и бегая до пота в казаки-разбойники по соседним дворам и переулкам, даже по набережной Яузы, я не могла бы потеряться. А новая школа № 423, стоявшая неподалёку на Садовом кольце (как говорили тогда – «на Землянке»), мне становилась не менее родной, чем останкинская.
Вот так я и возрастала, жила на два дома и училась в двух школах. А Яуза… вся целиком, от истока до устья, была моей родной речкой. Моей силой, энергией и судьбой. В общем – моим Посохом.
Ну а в среднем течении Яузы, на Преображенке, где у царя Петра Первого в семнадцатом веке была своя слобода, и собран был Преображенский полк, и спущен на воду его первый Потешный флот, мы с моим мужем Юрой Теребиловым, ставшим потом известным художником Юрием Ракшой, счастливо прожили в кооперативной пятиэтажке-«хрущобе» почти двадцать лет. Родили там и вырастили нашу любимую Анечку. Где проходили наши великолепные вечеринки-тусовки, где собирались ещё совсем молодые, только в будущем знаменитые писатели, музыканты, художники и поэты. И Юрина первая подвальная мастерская, если можно так назвать подвал «ателье», где за окном мы видели только проходящие ноги, была опять же на берегу Яузы. У Стромынки. (Улица Короленко, 8, полуподвал.)
Но надо сказать и ещё кое о чём. Может, даже о самом главном. В Петровском Лефортово, в Немецкой слободе, что на высоком левом берегу Яузы, в среднем её течении, на Введенском кладбище (4-я аллея, справа от главного входа), находятся могилы моих предков – незабвенных и благословенных. Там лежат в земле, совсем не в сырой, а в сухой и высокой – недаром кладбище на высоком холмистом берегу, – моя прабабушка Мария Алексеевна Никольская (урождённая Яковлева, дочь священника Алексея) и две её дочери: Верочка и младшая Зиночка, моя любимая бабушка, которая меня воспитала. Рядом с ней и дедушка-авиатор Аркадий Иванович Трошев, выпускник Академии Жуковского (1927 г., учился в одной группе со Стечкиным. Всем известен «пистолет Стечкина»), и ещё там две тёти, и дядя Анатолий Мельников – «космонавт», инженер лаборатории Королёва, и там ещё… МАМА. Моя родная мамочка. Всего семь могил. И все единокровные близкие, род, и все рядышком. И все на левом, высоком берегу реки Яузы. Как поётся – лишь «на том берегу…». «А на том берегу незабудки цветут… А на том берегу, где родные нас ждут…»
Правда, мой муж Юрочка и дочка Анечка лежат на престижном и знаменитом Ваганьковском кладбище, от Яузы далеко. Но таков уж был Промысел Божий. После кончины (1980 г.) Юра упокоился, по решению из Кремля, на аллее художников имени Саврасова. Рядом с Суриковым, Саврасовым, Есениным… И уже два года, как рядом с Юрой упокоилась и дочка наша Анечка. Умерла буквально в день своего рождения, от аневризмы, работая над картиной у мольберта. (13 мая 1965 г. – 13 мая 2017 г.) Тоже была талантливая художница.
Так что воистину мой жизненный ПОСОХ – это скромная неглубокая тихоходная Яуза. Как говорится в русской сказке, «не длинная, не короткая, не узкая, не широкая» древняя речка Яуза. И я от неё, любимой, не откажусь никогда.
Не бывает напрасным прекрасное… Всё прекрасное – не напрасно.
Человек – это тот, кто может всё. И в то же время не может ничего. Без Бога.
Всегда интересно взглянуть на любую эпоху глазами её жителя, современника. Вот, может, и мои воспоминания (не буду самоуверенно называть эти блокнотные записи мемуарами) когда-нибудь и кому-нибудь пригодятся. А вдруг?! Как писала Марина Цветаева: «Тебе, имеющему быть рождённым / Столетие спустя, как отды-шу… / Своей рукой пишу…» Сегодня изучающих жизнь Цветаевой буквально по минутам – тысячи. Литературоведов, историков, критиков… Не думаю, что «столетие спустя» вдруг появится и мой мудрый «ВЕД» и меня любящий друг и прочтёт мои мемуары… Да и вообще будет ли живо тогда само человечество?
Из этого тяжкого испытания (ошибка дочкиного замужества), из безвыходной ситуации житейского тупика нас мог вывести только Господь. Только Он мог как-то помочь и Ане, моей страстотерпице, и мне самой, её матери, обойтись как-то без суицида. Да-да. Именно так – без суицида. Без великого греха самоубийства. Только православная вера помогла выжить. Вытащила меня за уши из этого колодца с многолетним кошмаром – то есть в период совместной мучительной жизни дочки с её циником мужем. Но вера вывела-таки. Правда, слишком уж дорогой ценой. В первые два десятилетия их жизни – моими инфарктами и инсультами, от которых я стала инвалидом. А потом, уже под конец, ближе к его очередному и последнему уходу – уже ценой беспредельной, безмерной – ценой Аниной кончины, её безвременной, мгновенной смерти. Она, художница, ушла, как солдатик, стоя на посту. Работала над новой картиной в моей мастерской (которую я ей давно подарила), с палитрой и кистью в руках, у мольберта. Писала бога Ганешу для какого-то индийского центра. И вдруг, уронив палитру и кисти, упала на пол, рухнула как подкошенная. Инсульт. Даже страшней – аневризма. И всё… Врачи ничего не смогли сделать… Конечно, эта внезапная смерть моей девочки, молодой, полной сил и красивой, помимо всего прочего, враз разрубила все узлы. В том числе и в отношениях (точнее, многолетних НЕ отношениях) с зятем, бросившим её окончательно (и двух их общих детей, достигших совершеннолетия, когда отцу уже не надо платить алименты). Да. Эта смерть всё развязала и разом обнажила всю горькую правду. Мою изначальную правду. И всем стало наглядно и ясно – что есть что и кто есть кто. Показала и Ане-покойнице, и прочим, кто изначально был прав, а кто стал жертвой беспредела, жертвой дел и гнилой сути этого эгоцентрика, некогда переехавшего из-под Самары в подмосковную Электросталь с матерью-лимитчицей. Показала и то, кто в итоге буквально «пошел на заклание». Да-да-да. Стал жертвой корысти и жлобства пройдохи, моего так называемого зятя. А жертвой стала Анюта, мой единственный, светлой души ребёнок. Так его любившая и многие годы смиренно терпевшая все уродства совместной жизни. Народ истину произнёс: «Любовь зла – полюбишь и козла». Однако она же (своей любовью к этому «бесу», своим терпением и верой в то, что Иуду можно исправить) оказалась отчасти и причиной всей этой трагедии. Вот что значит пренебрегать родительским благословением! Как не слушать и не слышать материнского слова, её назиданий, просьб, предупреждений, её охраняющей, отчей заповеди. Был бы жив мой Юра – этого бы не случилось. Он сразу погнал бы это ничтожество колбаской по Малой Спасской. А одна я с этим «явлением» справиться не могла. А в итоге – вот что значит пренебрегать святым родительским словом. Что значит перечёркивать вековую православную мудрость, глубинные законы истории своего древнего рода. А такое безответным, то есть без ответа с Небес, остаться не может. И не осталось. Воистину бумеранг вернулся. И кончина настала.
Когда-то (Аня ещё малышкой была) мать Василия Макаровича Шукшина Мария Сергеевна сказала мне в Бийске, где я (уже после Васиной смерти) была у неё дома в гостях: «Не дай тебе Бог, Ирина, пережить смерть своего дитёнка, родной своей кровинки». Она была тогда уже очень больна. Постоянная жестокая гипертония, бесконечные головные боли. Это и на фотографии видно. В общем, была она просто измотана своим горем. Материнское сердце буквально обливалось кровью. В двухкомнатной квартирке, которую ей выделило городское партийное руководство (взамен кооперативной, бийской же, подаренной Васей однушки). Кстати, после продажи её избы в Сростках она устроила дома настоящий музей своего сына. Всюду его фото, портреты, кадры из фильмов. На стенах висели даже Васины школьные похвальные грамоты с оттисками красных знамён вокруг текста. Когда-то, очень давно, я видела их в Сростках у неё в избе – тоже висящими на стене. А сама хозяйка в этой новой квартирке спала в углу на высокой металлической коечке, аккуратно застланной белым вязаным покрывалом. В памяти так и звучит её тихий голос: «Не дай Бог тебе пережить смерть своего дитёнка…».
Эту бийскую двушку в многоподъездной «хрущобе» я нашла не сразу. Жильцы, которые жили по её старому адресу, послали меня сюда. И я по заснеженным бийским улицам, с тяжёлыми сумками московских гостинцев отыскала-таки новый адрес. Поднялась, кажется, на второй этаж. Позвонила. Раз, другой, третий. И, слава Богу, Мария Сергеевна, знавшая, что я прилетела, открыла дверь. Была, как и прежде, в платочке, в очках на шнурке через затылок. Как всегда, со строгим, серьёзным лицом. «Ирк, ты, что ль? Добралась, слава Богу?.. Ну заходь. Быстрее давай заходь. А то избу выстудишь». Захожу поскорей в «избу», чтоб не выстудить. С поклажей. Тут и правда – теплынь, чистота, красота. И какой-то необъяснимо-знакомый деревенский дух, который ни с чем не спутать. Полы, как и в Сростках, сплошь застланы полосатыми самодельными тряпичными половиками-дорожками. А между дверьми на приступках коврики круглые, тоже из тряпок, только поярче, позамысловатей. Тоже ею самой вручную плетённые из лоскутных полосок старой одежды. Не пропадать же зазря крепкой ещё мануфактуре? Тут всё в дело пойдёт. В Сростках такие дорожки она стирала, отбивая на берегу Катуни, на сходнях вальком. Потом долго «жарила» на солнце, сушила, расстилая по двору по свежим травам… «Пускай, пускай жарятся». Тоже дело нелёгкое.
И вот к вечеру мы с Марией Сергеевной сидим за столом, разбираем её архив. Васины письма, телеграммы из разных концов земли, всякие фото (от малюсеньких на комсомольский билет и до плакатов и кадров из кинофильмов), квитанции его денежных переводов из разных весей. А она говорит между тем неспешно: «Мне ведь, Ирк, все жёны его одинаковы. – Голос сухой, хрипловатый. – А первая-то его жена, Мария, и посейчас в Майме учительствует. Немецкий преподаёт. Девчонкой была красивая, умная. Замуж потом так и не вышла. Долго Ваську ждала. Помню, в юности у ней косы вот такие были! – Она опускает руку куда-то под стол. – Ну а внучки-то московские мне ведь все одинаковы. Все три. Что старшая Катюшка, что обе Лидкины. Мне всё одно. Неизвестно, что ещё с ними будет. Чего от них ждать. Лидка писала мне, просила, чтоб я от доли своей материнской, от наследной отказалась бы. В ихнюю пользу. Ну я и отказалась. Подписала всё, что она присылала… – Помолчав, Мария Сергеевна продолжает: – А ведь я им и посылки в Москву посылала. И сало домашнее клала, и варенье в банке. Своё, облепиховое. И доходило ведь. И банки стеклянные целы. Потому что я хитрая – я всё семечками пересыпала. Калёными. Тоже со своего огорода… Посылала и носочки им тёплые, и варежки. Сама и пряла, и вязала. Хоть глаза почти что не видят… Все глаза за жизню истратила. А теперя исплакала. Лидка тогда мне, правда, однажды ответила, мол, не надо, не беспокойтесь, у нас всего хватает… Оно тут где-то… письмо-то её. Я ведь всё сохраняю. – Она смотрит на стол, на кипу писем. – Да. Только и отписала – посылать, мол, больше не надо. Всё равно они их не носят. Колючие, мол, они, говорит, ваши варежки. – Она вздыхает с горечью. – Только всё врёт. Я-то знаю, что они мягкие. Мягонькие. Не колются. Я ж ведь соображаю. У соседки шерсть покупала. Овечки у ней тонкорунные».