Морбакка
Шрифт:
Великолепно, великолепно. Уриэль Афзелиус в роли монаха и Кристофер Вальрот в роли танцовщицы, весь в покрывалах и вуалях, поют арии и дуэты на мелодии из самых популярных опер, жестикулируют с торжественным пафосом и произносят монологи, а в конце концов завершают спор веселым па-де-де.
Когда занавес опускается, аплодисментам нет конца. Все кричат, топают ногами, машут руками. Г-жа Лагерлёф опасается, что чердачный пол не выдержит этакой бури восторга, а поручик зычным голосом восклицает:
— Ай-яй, Меланоз, опять приезжие взяли верх!
Морбаккская молодежь
Анне Лагерлёф сравнялось четырнадцать, и впервые она выступит в настоящей театральной роли. Пьеска называется “Сигара”, и Анна играет молодую жену.
Спектакль отнюдь не проваливается, и это заслуга юной Анны Лагерлёф. Откуда у девочки столько смелости и таланта? Она играет так мило и так уверенно, что зрители не перестают удивляться.
— Эта девочка будет сущей сердцеедкой, — говорят одни.
— Ах, какая красоточка, — говорят другие. — А играет-то как замечательно!
Аплодисментам и вызовам нет конца.
— Вот видишь, поручик, — сквозь шум кричит звонарь Меланоз, — здешние не сдаются!
Наконец все спускаются вниз, начинаются танцы и разговоры, гости пьют тодди, рассказывают истории — до сих пор на это не было времени.
Ужин подают ближе к полуночи, а потом зажигают разноцветные фонарики. Без иллюминации никак нельзя. Таков ежегодный ритуал.
Нынешней ночью иллюминацию для разнообразия устраивают во дворе.
Ах, до чего красиво, глаз не отвесть — цветочные купы мамзель Ловисы купаются в многокрасочном свете, плакучий ясень весь словно пронизан пламенем, темные кусты сплошь будто в огненных цветах!
Все выходят любоваться иллюминацией. И замирают как завороженные. Откуда взялась этакая красота? Здесь ведь прямо как в сказочной стране.
Квартет немедля заводит песню. Звуки музыки еще сгущают настроение.
И происходит кое-что странное. Будто нежный прохладный ветерок шелестит в листве. Вообще-то никто не ведает, что это, но люди, которые собрались здесь и без малого десять часов беседовали, танцевали, смотрели спектакли, слушали песни и речи, — люди сейчас как бы вполне к этому готовы. Среди ночной красоты, внимая песне, они чувствуют приятное головокружение, мягкую растроганность. Как прекрасна жизнь, как бесценны ее мгновения, сколько услады в каждом вздохе!
Все, что поют певцы, каждое слово, каждая нота находит отклик. Больше того, люди понимают, что испытывают одинаковые чувства. Всех объединяет огромное счастье.
У г-жи Хедды Хедберг возникает идея. Стоя на верхней ступеньке веранды, она запевает “Вермландскую песнь”.
Все подтягивают. Изливают в звуках свои чувства. “Ах, Вермланд, прекрасный, чудесный мой край!”
И мнится, будто в кустах и зарослях тоже поют. Мнится, будто под сенью больших кленов морбаккские гномы танцуют контрданс под эту прелестную мелодию.
Все пожимают друг другу руки. Глаза у всех увлажнились. И никого это не удивляет. Несказанное счастье — жить, поневоле наворачиваются слезы.
Когда песня смолкает, место г-жи
— Вот это и есть семнадцатое августа, — говорит он. — Не песня, не спектакли, не танцы, не людская суета, а то, что мы чувствуем сейчас, — тихое, торжественное счастье, охватившее наши сердца, взаимная любовь, которой дышит эта ночь.
Об этом мы мечтали, к этому стремились, едучи сюда. За этим вернемся и на будущий год.
Дорогой брат Эрик Густав, как же получается, что нам надобно приехать к тебе, чтобы ощутить примирение с судьбою, испытать гордость за нашу страну и порадоваться, что все мы существуем? Человек ты вовсе не великий и не выдающийся. Не совершал грандиозных деяний. Но ты обладаешь великой благожелательностью и всех встречаешь с распростертыми объятиями. Мы знаем, если б мог, ты бы заключил в объятия и нас, и весь мир.
Вот почему тебе из года в год удается на несколько часов подарить нам толику блаженства, толику рая, толику того, что мы у себя в Эстра-Эмтервике называем семнадцатым августа.
Послесловие
Семнадцатое августа 1919 года.
Я заказала самый красивый венок, какой только могли сплести в Морбакке, села в пролетку и, положив его перед собою, поехала в церковь. Оделась я по-праздничному, экипаж блестел свежей краской, лошади в нарядной сбруе.
День стоял чудесный, лучше не бывает. Земля купалась в солнечном свете, воздух дышал теплом, по небу плыли прелестные белые облачка. Тихо, ни ветерка. Было воскресенье, и я видела, как во дворах играют нарядные дети, а нарядные взрослые собираются в церковь. Ни коровы, ни овцы, ни куры не перебегали дорогу, когда пролетка катила через поселок Ос, не то что в будни.
Год выдался урожайный, словно мы вернулись в доброе старое время. Все сенные сараи, мимо которых я проезжала, набиты битком, так что двери и ставни не закрыть. Все ржаные поля сплошь покрыты бабками снопов, все яблони перед осскими домами усыпаны зреющими яблоками, а засеянные под зиму паровые поля уже зазеленели свежими всходами.
Я сидела и думала, что поручика Лагерлёфа, которому нынче исполнилось бы сто лет, все это очень бы порадовало. Благоденствие, не в пример 1918-му, и 1917-му, и 1915-му, и 1914-му, и 1911-му, страшным годам, когда свирепствовала засуха. Сейчас он бы порадовался, кивнул бы сам себе головой и сказал, что, по крайней мере, в Вермланде не сыскать другого места, где все растет так, как в здешнем приходе.
По дороге в церковь я все время думала о нем. По этой дороге через Ос он ездил не счесть сколько раз, и я могла представить себе, с каким интересом он бы примечал перемены. Каждый заново покрашенный дом, каждое прорубленное окно, каждую кровлю, крытую черепицей, он бы заметил и оценил. Усадьбе Верхний Ос он бы порадовался, потому что она совершенно такая же, как раньше. Но увидев, что старый жилой дом Яна Ларссона, в его время лучший в поселке, теперь снесли, наверняка бы искренне расстроился, воспринял это как подлинную утрату.