Море, море
Шрифт:
С чего это я вдруг стал кощунствовать? Полуночные бредни, вот что это такое.
Я без конца откладывал, не писал про Хартли, хотя думаю о ней все время, а теперь вот выходит, что сказать почти нечего. Несколько дней назад, хоть я этого и не записал, мне вдруг стало «очевидно», что вся история с отъездом в Австралию была подстроена. Почему Хартли раньше не говорила мне, что уезжает в Австралию? Да потому, что она и не собиралась туда уезжать! Бен придумал этот ход в последнюю минуту. Не странно ли было купить собаку перед самым отъездом за границу? Открытку из Сиднея, которую с такой готовностью показала мне сообщница-соседка, можно было без труда сфабриковать с помощью каких-нибудь знакомых в Австралии. Бен решил раз и навсегда сбить меня со следа, даже если это значило, что я очертя голову помчусь к антиподам, а сам увез свою покорную жену в Борнмут или в Литем-Сент-Энн. А через некоторое время, узнав от Аркрайтов,
Но желание заняться этим пропало. Я грубо и тщетно ломился в тайну чужой жизни, пора и честь знать. Позже я пришел к мысли, что совершенно безразлично, куда они уехали — в Сидней или в Литем-Сент-Энн. И теперь мне представляется просто нелепым, что в мою честь мог быть разыгран столь сложный дивертисмент.
Когда они решили ехать в Австралию, если вообще решили? Неужели Бен действительно думал, что я отец Титуса? Если да, то он для человека буйного нрава вел себя на удивление сдержанно. Возможно, он даже считал, что я могу ему понадобиться как предлог. Теперь, оглядываясь на эту путаницу причин и следствий, я готов порадоваться, что сказал Джеймсу, что, по моим предположениям, Бен пытался меня убить, — ведь этим я выдал ему свои преступные намерения, и он решил заставить Перри покаяться. Неужели я в самом деле собирался убить Бена? Нет, это были всего лишь фантазии, для самоутешения. Впрочем, такие фантазии тоже иногда приводят к «несчастным случаям».
С чего я вообразил, что Хартли снедаема жаждой смерти? Она крепкая, живучая как кошка.
Если этот дневник «ждет» каких-то окончательных разъяснений по поводу Хартли, он рискует прождать до второго пришествия. Я, конечно, записывал не каждый свой шаг, а событиям и людям, не связанным с моим прошлым, и вовсе не уделил места. И по-прежнему не датирую записей. Время бежит, на дворе уже октябрь с прохладными солнечными днями, ярко-голубым северным небом и летучими обрывками воспоминаний об осенних днях других лет. Погода самая грибная, и я жарю себе вкуснейшие свежие грибы, крупные, черные, скользкие, а не какие-то там безвкусные гвоздики. Уже продаются сладкие лепешки, а значит, не за горами и такая знакомая лондонская зима: ранние сумерки, туманы, мишурный блеск и веселая суета святок. И как бы я ни был несчастлив, я невольно откликаюсь на эти зовы, как, несомненно, бывало и в другие несчастливые осенние дни.
С тех пор как я написал о Клемент, я по ней скучаю. Странно, что про боль можно сказать «скучать по ком-то». Я то и дело вижу Клемент на улице — когда еду в автобусе, когда спускаюсь на эскалаторе, а она поднимается или вскакивает в такси и исчезает. Может быть, вот так же будет и в «бардо». О Господи, если она там, как же трудно ей приходится. Не говоря уже о земных привязанностях, у Клемент было столько земных терзаний, что хватит на десять тысяч лет.
Я, конечно, не верю в те «кощунства», что записал выше.
Когда же Хартли начала ускользать от меня — вернее, не Хартли, а ее образ, ее двойник, та Хартли, которую я выдумал? Произошло это раньше или происходит только сейчас, когда я могу оглянуться на прожитое лето и увидеть свои поступки и мысли как поступки и мысли сумасшедшего? Помню, Розина как-то сказала, что ее влечение ко мне смешано из ревности, обиды, гнева, но не любви. Можно ли сказать то же о моем влечении к Хартли? Неужели все эти страдания, это наваждение, были мне нужны для того, чтобы в конце концов увидеть в ней гарпию, полоумную, зловредную колдунью, недостойную моего чувства, которую можно с облегчением гадливо от себя оттолкнуть? Джеймс сказал, что со временем я увижу в ней злую волшебницу и тогда прощу ее. Но простить ее — разве это не значило бы свести на нет всю психологическую игру, которую я вел с самим собой? Неужели я и вправду заново проиграл мою любовь лишь для того, чтобы объяснить себе, что любовь была поддельная, смесь давнишней обиды и нынешних уколов безумной деспотической ревности? Так ли уж сильна была эта старая обида? Не помню. Хартли сказала странную вещь: она-де заставляет себя думать, что я ее ненавижу, чтобы ослабить притягательность моего образа. Теперь, когда я обо всем этом думаю, тщетно пытаясь выхватить из мрака куски далекого прошлого, мне сдается, что, может быть, то, что я испытывал к Хартли — во всяком случае, после того как мной завладела Клемент, — было чувство вины за то, что недостаточно сильно страдаю, недостаточно усердно ищу ее. О черт, ведь я любил Клемент, не мог не любить, хоть и отрицал это, чтобы ее помучить! Возможно ли, что к тому времени я уже был рад, что не могу найти Хартли? Дневника я тогда не вел, а если б и вел, не сказано, что я бы ему поверил. Я уже не могу вспомнить, как именно сменялись события в те доисторические годы. Что мы не способны запомнить такие вещи, что наша память, которая есть мы, ограниченна, выборочна и неточна — это тоже очень важное наше свойство, как и наша внутренняя сущность и наш рассудок. Да что там, это лежит в основе и того, и другого.
Какова бы ни была причина, ясно одно: что-то кончилось. Моя новая, моя вторая любовь к ней в своем зените казалась высокой и прекрасной даже без иллюзий, когда я увидел ее жалкой, сломленной и все же готов был лелеять, сделать ее своей и отдать ей себя, и ощущать ее как источник света, даже если мне суждено было потерять ее навеки, как оно и случилось. Где теперь этот свет? Он погас, да и был разве что блуждающим болотным огоньком, а мое великое «озарение» — просто вздором. Она исчезла, она ничто, для меня она больше не существует, и выходит, что я действительно сражался за призрак Елены. On n'aime q'une fois, la premiere. Ох, сколько глупостей я натворил в поддержку этого дурацкого галлицизма!
Что же вызвало перемену, только ли неотвратимый ход времени, который так незаметно и равнодушно изменяет все на свете? Где-то я написал, что смерть Титуса «испортила» Хартли, испортила просто потому, что она его пережила. Да, но у меня и в мыслях не было винить ее за это. Виною тут скорее какая-то демонская порча, которая постепенно все разъела, а исходила, казалось, от нее, без ее ведома, так что ради нее, ради меня нам пришлось навеки расстаться. И теперь она мне видится навеки изуродованная этой порчей — неопрятная, опустившаяся, грязная, старая. Без всякой ее вины. Если можно говорить о чьей-то вине, так только о моей. Это я выпустил на волю своих демонов, и прежде всего гидру ревности. Но теперь моя храбрая вера, твердившая: «Какой бы она ни была, я люблю ее, и только ее», померкла и угасла, и все свелось к банальности и безразличию, и я знаю, что в глубине души принижаю ее, как почти все мы умышленно принижаем всех, кроме себя. Даже тех, перед кем мы искренне преклоняемся, нас порою тянет тайком принизить, как нас с Тоби потянуло принизить Джеймса — просто чтобы удовлетворить здоровый аппетит наших драгоценных «я».
Но боль, конечно, не прошла и не пройдет. Наше поведение подчинено условным рефлексам, звонит звонок — и мы выделяем слюну. Такое поведение тоже характерно для нас. По ассоциации можно изгадить что угодно; можно весь мир закрасить черной краской, хватило бы только ассоциаций. Стоит мне услышать, как лает собака, и я вижу лицо Хартли, каким видел его в последний раз, когда оно страдальчески искривилось, а потом вдруг утратило всякое выражение. Точно так же, стоит мне услышать музыку Вагнера, и я вспоминаю, как Клемент, умирая, оплакивала собственную смерть. Более горьких, более изощренных мук не выдумать ни в аду, ни в чистилище.
Очень насыщенная неделя. Завтракал с мисс Кауфман и договорился о водворении ее матери в комфортабельный и дорогостоящий дом для престарелых. Платить за ее содержание там буду, видимо, я. Выходит, я все-таки свернул на путь святости? Посидел в баре с Розиной. Она подумывает о политической карьере. Уверяет, что воздействовать на людей красноречивыми выступлениями очень легко. Видел Алоиза Булла и Уилла Боуза. Они звали меня вступить в их новую компанию. Отказался. Ходил на просмотр ужасающих картин Дорис. Завтракал с Розмэри. Она сказала, что история с Мабель, кажется, рассосется. Получил еще одно письмо от Анджи. Ездил в Кембридж в гости к Банстедам, которые не устают гордиться своим удачным счастливым браком и своими красивыми, умными детьми. Обедал у Лиззи и Гилберта. Гилберта называют «ведущей фигурой зрелищного бизнеса текущего года». Говорили об Уилфриде, и Гилберт проявил подобающую скромность, возможно — притворную.
Я должен кое-что сказать о Лиззи. На этих страницах я был к ней несправедлив. Однако же я сохранил ее письма, а хранить чьи-то письма — это всегда что-то да значит. (Почему, хотел бы я знать, Хартли сохранила мое последнее письмо, но не прочла его? Наверно, ей просто нужно было поскорее куда-то его деть. Длинное письмо не всегда можно быстро уничтожить, в этом я в свое время убедился.) Я перечитал письма Лиззи, приведенные выше. В то время я их воспринял как безудержный вздор и самообман. Теперь я нахожу их трогательными, даже умными. (Неужели я, впервые после Клемент, ощущаю недостаток в поклонниках?) Поскольку Гилберт теперь так занят и знаменит, я чаще вижусь с Лиззи наедине. Я регулярно приглашаю ее завтракать и наконец уговорил не стряпать дома. А это почти во всякой дружбе очень важный этап. Вдвоем нам спокойно и весело. Мы много смеемся и шутим, не обсуждаем никаких серьезных вопросов, и ее красноречие, возможно, значит для меня больше, чем для нее самой.